торговцы, тащились телеги с зеленью, с рыбой, с молоком, и Нахман, упившись окружающим, принимался с Даниэлем за работу. Он раскладывал свой товар и, оглядывая его, испытывал чувство ребенка, которому дали блестящую игрушку. Ласково смотрели на него ситцы, хорошенькие, пестренькие, дешевенькие, и ему казалось, что лучших не было во всем ряду. Ласково смотрели на него кошельки, куклы, галстуки, чулки, и он не уставал их перекладывать, чтобы сделать заметнее, красивее. Когда начиналось движение покупателей, он здоровым, звонким голосом выкрикивал товары и привлекал толпу своим открытым лицом и крепкой фигурою.
В это июльское утро Нахман с Даниэлем пришли в ряды позже обыкновенного. Они разложили товары, и Даниэль, оглядев мрачное лицо Нахмана, недовольно сказал:
— Вы хорошо начинаете день, товарищ. Может быть, вы думаете развеселить покупателей своим лицом и сомневаетесь, — я скажу: палками их лучше не отгонишь. Не огорчайтесь же этой историей, послушайте-ка этого молодца о гребешках. Я должен его перекричать.
Он немедленно раскрыл рот и, будто кто-то вонзил ему нож в бок, завопил:
— Ситец, ситец, кто хочет лучшего ситца, лучшей российской фабрики!
И помедлив, отрывисто выпалил:
— Семь копеек, семь, семь, семь! Подходите, девушки, барышни, хорошенькие дамочки. Кто не слышит? Семь, семь, семь!
— Что вы скажете на меня? — добродушно обратился он к Нахману. — Разве не сказали бы, что я перед уходом съел вкусного теленочка. Засмейтесь, и вам станет весело. Что покупаете, миленькая? Ситец?
Он упал на колени, засуетился возле товара, и будто показывал самый лучший, расшитый золотом шелк, — развернул несколько штук.
— Самый лучший ситец, российской фабрики, — сыпал он, — и если бы у меня была такая красавица-невеста, как вы, я покупал бы ей ситец только у себя. Посмотрите, шелк — не ситец, подавись я первым бриллиантом, который у меня будет. У меня, как я армянин, выступают слезы на глазах, когда я вижу такой товар. Не нравится? Этот ситец не нравится? Я готов вас поцеловать, если вы найдете лучший.
Девушка рассмеялась, а он продолжал сыпать шутками, прибаутками…
Нахман, словно чужой, стоял в стороне и грустным взглядом смотрел на кипевшую улицу.
— Да что это с вами, Нахман? — произнес Даниэль, отпустив покупательницу. — Сегодня ведь пятница, дай Бог так врать всю жизнь. Она отравилась… Но вы сумасшедший, как я немец. Она отравилась, бедная хромушка… Один раз, два раза, три раза на здоровье ей. Вы знаете, товарищ, как нужно жить? Умер — похоронили…
— Но мне ее жаль, — мрачно выговорил Нахман.
— Кому не жаль, — в тон ответил Даниэль, — но ведь хромая с ума сошла, выдумав обвенчаться с шапочником. Старуха Сима права, но дочери нружно было совесть иметь. По правде, один палец этого молодца стоит всей девушки, с ее хромой ногою. Вы пес с ушами, если это вас трогает.
Нахман отвернулся и, насвистывая, стал оглядывать ряд. Мужчины и женщины, все будто сбились в одну кучу, и отсюда казалось, что они ловят людей, душат их, а те откупаются.
Крик стоял веселый, стройный, и чувствовалось, не было такой силы, которая прекратила бы ликование торговли. Все в ряду знали, что отравилась хромая беременная девушка, брошенная своим возлюбленным, — все были знакомы с ней, знали ее несчастную жизнь, но никто не отдал ей и частицы своей души.
Покупатели подходили. Одни осматривали товары, как бы спрашивая себя, что купить; другие брали вещи в руки, клали назад, уходили, возвращались. Какая-то женщина выбрала пару чулок и заплатила, не торгуясь. Нахман оживился. Теперь он выкрикивал цены, подзывал, ловил покупателя. Пыль носилась в воздухе, оседала во рту и мешала говорить.
Когда кто-нибудь переворачивал все, что было в корзине, и равнодушно уходил, ничего не купив, Нахман испытывал желание броситься вдогонку за этим человеком, изругать его, побить… Толпа шла, точно слепая, напирая со всех сторон, десятки рук сразу опускались в корзины, и самое трудное было уследить, чтобы ничего но пропало. Нахман кричал, ссорился, вырывал товар из рук покупателя, и волнение было такое, что никто ничего не понимал… Где-то уже неслись крики торговки, у которой толпа опрокинула корзину.
— Хороший день, чтобы их солнце сожгло, — огрызался Даниэль, — кажется, у меня раскрали четверть товара.
Он кричал отчаянным голосом, густым, металлическим, и глаза у него были налиты кровью. Он вступал в спор, ругался неожиданными забавными словами, и они больше нравились, чем сердили…
Весь ряд стонал от звуков. Торговцы, возбужденные шумом, будто испуганные или увлеченные музыкой своих голосов, корчились в отчетливых движениях, умоляли, проклинали, звали, а толпа, наэлектризованная собственной массою, покупала все, словно обезумела от крика, цветов, форм, дешевизны.
Часам к десяти суета стала уменьшаться, и начался отлив.
Нахман, стоя на коленях, приводил товар в порядок и сердито говорил:
— Смотрите, что они сделали, — а я и двух рублей не выручил.
— Славный хлеб, — угрюмо подхватил Даниэль, не глядя на Нахмана, — от них Ротшильдом не сделаешься.
Торговцы уже подходили друг к другу, чтобы поболтать, узнать, как кто торговал, и, глядя на них, можно было думать, что беседуют кровные друзья..
— Через полтора часа пойдем в трактир, — произнес коренастый торговец, весь в бородавках, утирая пот с лица. — Эти полтора часа ежедневно отнимают у меня год жизни. Что вы сказали бы теперь, Мелех, о стакане горячего чаю, но горячего, — обратился он к торговцу-старику. — Ого, вот идет старенькая Двойра. Почему она плачет?
Кучка торговцев подошла к старушке, и та, не переставая плакать, рассказала, что базарный опрокинул ее корзину с лимонами и прогнал с места.
— Дети, — произнес коренастый торговец, — соберем по грошу десять копеек и заплатим за место Двойры. Я даю копейку.
Нахман вынул из кармана три копейки и отдал старухе. Кто-то тронул его за плечо. Он живо обернулся и увидел перед собой Мейту, пятнадцатилетнюю девочку хозяйки, у которой поселился.
— Это вы, Мейта, — заволновался он, — что слышно с Итой?
— Ее спасли, — ответила девочка. — Только что пришла Сима из больницы, и я побежала вам рассказать.
И, чувствуя важность своих слов, она серьезно прибавила:
— Иту отвезли в родильный приют. У нее начались роды.
— Слава Богу, — произнес Нахман с облегчением. — Что вам дать за такую добрую весть?
Он повел ее к своей корзине, не отрываясь от стройной, отчетливой фигуры девочки. Она шла медленно, и здесь, среди опустившихся, неряшливых людей, вызывала воспоминание о другой жизни, беззаботной, красивой, жизни желанной, оправданной, к которой столь трудными и мучительными путями пробирается человечество, инстинктивно уверенное, что добьется ее. Она шла медленно, грациозно, как будто впереди стояла пропасть или что-то прекрасное, о котором она едва смела мечтать. И суровая улица — словно дивилась чудесному видению — провожала ее всеми своими глазами, всеми своими шепотами, завидуя ее беззаботности, ее нетронутой красоте — тому, что жизнь еще не имела власти над ней.
Прошло больше месяца, как Нахман поселился у ее матери, и с первого дня девочка тайно покорилась ему. С каждым разом она все сильнее привязывалась к Нахману, и теперь шла с трепетом, в первый раз почувствовав, что может нравиться. Она не поднимала глаз, будто взгляд Нахмана угрожал ей сжечь их, и мечтала только о том, чтобы не показаться ему смешной, глупенькой.
— Ну вот, Мейта, моя корзина, — говорил Нахман. — Что мне вам подарить?
— Ничего не дарите, — покраснев, ответила она. — Я ведь пришла потому, что вы беспокоились.
— Все-таки вы меня обрадовали, Мейта. Я подарю вам пару гребешков для волос. Я выбираю лучшие, Мейта. Посмотрите, какие они красивые, гибкие. Они вам будут к лицу.