Джан с любовью и гордостью смотрела на отца. Высокий и дородный, с седеющей бородой, он по-молодому легко вскочил в седло и привычной рукой разобрал поводья. На смуглом лице почти не было морщин. Через всю левую щеку тянулся шрам от сабельного удара, но Джан казалось, что он даже красит отца. Найдя глазами любимую в плачущей толпе жен и детей, эмир улыбнулся и кивнул на прощание головой.
Вернувшись к себе в комнату, Джан долго сидела на диване и думала. На коврах, словно крупные розовые жемчужины, лежали лепестки миндаля, занесенные ветром. Последняя ее девичья весна… Накануне отец сказал: вернется из Мекки — выдаст замуж. Пора уже… За кого — решит, семь раз обходя Каабу[23]. Аллах поможет выбрать достойного жениха. Джан сама знала, что пора… Вот-вот ей исполнится семнадцать лет. Зимой адмирал Ибн-Табан выдал Зару за командира военного корабля. Зюлейка тоже надела бурко. Отец выбрал ей в мужья молодого судью. Осталась из близких подруг одна толстая Фатима, но ей еще и пятнадцати нет.
Хорошо бы выйти замуж за совсем молодого, быть первой, старшей, любимой, но ничто ведь от человека не зависит. Опять Джан подумала о том, что без воли Аллаха и волос из ишачьего хвоста не выпадет, а она все-таки не ишак… Аллах о ней позаботится, что там ни говори маловерные поэты. Но беда, если он решил, что ей предстоит стать восьмой женой какого-нибудь плешивого старика с отвислым животом и гнилыми зубами…
Джан брезгливо вздрогнула и решила больше об этом не думать. Пошла за орехами для попугая, который, проголодавшись, уже давно возглашал своим птичье — человеческим голосом:
— Бисмиллах… Бисмиллах…
Навестила в саду и ручного ибиса Джина. Он подбежал к ней, надув шею, терся блестящей черной головой о шелк кафтана и недовольно покрикивал:
— Уик-уик-уик…
Из-за отъезда эмира слуги и его забыли накормить. Получив кусок мягкого хлеба, Джин, по своему обыкновению, сначала размочил его в дождевой луже. Потом бросил на траву и принялся работать своим изогнутым клювом.
Без отца было тоскливо. Девушка бралась то за одну книгу, то за другую, но и читать в тот день не хотелось. Вечером, улегшись в постель, опять стала думать о замужестве. Февральские ночи еще свежи в Анахе, но и в декабре Джан любила, открыв оба окна, забираться под зимнее одеяло, подбитое мехом черно-бурых лисиц. Дышалось весело и легко, а звери из няниной страны быстро согревали тело. Джан принималась мечтать и порой загоралась, как сухой саксаул, подожженный в пустыне небесным огнем. Приходилось вскакивать с дивана и, подойдя к распахнутому окну в одной рубашке, ждать, пока пожар утихнет. Молнией, которая зажигала Джан, чаще всего бывало воспоминание об единственной встрече с Джафаром.
На этот раз молния сверкнула ярче, чем когда-либо, и от мучительно-блаженного огня, казалось, вот- вот займется диван, комната и весь дворец эмира.
Джан думала о том, что Аллах по своему милосердию, быть может, пошлет ей мужа, похожего на Джафара. Пусть будет такой же высокий, гибкий, тонкий в поясе и широкий в плечах. Волосы черные, иссиня-черные, но, конечно, не веточка вокруг головы, а чалма из белого шелка. Хотя не надо чалмы… так. Вот он подходит к ней… Кто — муж или Джафар? Сама не знает, кто. Подходит, обнимает сильными руками, сажает к себе на колени. Джан чувствует всем телом горячую бархатистую кожу, как у того юноши Исмета в оазисе. Нет, не выдержать этого… Сбрасывает одеяло, срывает рубашку, садится на холодный алебастровый подоконник. После дневного дождя миндаль пахнет еще сильнее. Журчат вдали весенние ручьи, и среди безлистных еще виноградных ветвей горит серебристая Вега, звезда поэтов.
Утром няня, внимательно посмотрев на Джан, спросила, не заболела ли она. Хотела позвать хакима, но девушка объявила, что у нее ничто не болит. Так просто…
— Нет, не просто… Ты только посмотри на себя.
Няня подала серебряное зеркало. Джан увидела черные круги вокруг глаз, покрасневшие веки, губы, запекшиеся, как у больных лихорадкой.
— Говори правду, Джан, что с тобой?
— Ничего, няня. Так…
— Ты все свое… Не так, голубушка, не так… Вижу ведь…
Джан покраснела и замолчала, а Олыга продолжала ворчать:
— Пора девке замуж, вот оно и так… Зря отец медлит. Смотри, груди-то у тебя какие. Налились, как дыни на солнышке. Пора, Джан, пора…
— Ладно, няня, хватит… Скажи лучше, что сталось с этим музыкантом?
— С каким?
— Ну, помнишь, он раньше все играл по вечерам… — Джан наморщила лоб, как будто силясь что-то вспомнить. — Да, кажется, его зовут Джафар…
— А, пастух этот… Шайтан его знает, уехал куда-нибудь. А зачем тебе?
— Да так…
— Опять так?
— Ну, он хорошо играл, няня. Замечательно хорошо. Я привыкла слушать…
— Да что тебе мало отцовских музыкантов? Настоящие — не чета этому голяку. Захочешь, сегодня же можно позвать в сад.
— Нет, няня, не стоит. Я так…
Олыге надоело ворчать, и она пропустила мимо ушей еще одно «так». Запомнила все-таки, что в тот день Джан была очень грустна. Давно уже, с тех пор как вернулись из пустыни, няне казалось, что с ее питомицей что-то неладно. Солнце, должно быть, так ей голову напекло, что до сих пор не может прийти в себя. То смеется неизвестно почему, то без толку плачет. Ласкаться почти совсем перестала…
Джан сама чувствовала, что три недели в пустыне рассекли ее жизнь надвое: до и после… Хотелось хоть немного той свободы, к которой она стала было привыкать в гостях у шейха. Чтобы не было гаремных стен, чтобы евнух Ибрагим побольше пил, чтобы опять полежать на песке под тенью тамариска, и не одной… Иногда Джан казалось, что сквозь аромат индийских курений, которые няня ежевечерне зажигала в ее комнате, пробивается запах тлеющего кизяка, молока и верблюжьего пота — веселый запах свободы.
И эмир Акбар заметил, конечно, перемену в дочери. Когда она вернулась из пустыни, обожженная солнцем, шумная и веселая, отец не знал, радоваться ему или печалиться. Джан отлично исполнила поручение. Через несколько дней после ее приезда шейх сам прибыл, чтобы поблагодарить за посещение. Сказал, что гостья умна, как муфтий, речи ее слаще меда, и после ее отъезда в оазисе было пролито столько слез, что, стеки они в Евфрат, река вышла бы из берегов. Умел говорить старый Абу-Бекр, хотя не знал ни единой буквы и к письмам прикладывал корявый палец. Слушая шейха, эмир довольно посмеивался, но ему не нравилось, что после поездки Джан стала больно уж смела и самостоятельна. Совсем точно Берта-Сапфо, — думал отец, вспоминая, как он скакал когда-то рядом с дочерью короля Карла во время соколиной охоты.
А потом Джан загрустила. Не раз Акбар заставал ее на мраморной садовой скамейке со следами слез на все еще загорелом лице. Пробовал расспрашивать. Молча плакала или повторяла любимое свое «так». И эмир решил, что, как ни жаль, а пора с дочкой расстаться. Вот только побывать в Мекке…
Шла вторая половина марта. Перепадали теплые дожди. В Евфрате прибывала вода. Перед окнами Джан наливались готовые распуститься кисти сирени. Няня Олыга уже уложила в сундук зимнее одеяло принцессы, посыпав его тертой ромашкой, чтобы моль не испортила драгоценного меха. Вместо него разостлала ранне-весеннее из фламандского сукна, когда-то привезенного эмиром из страны франков. Еще немного — и оно пойдет отдыхать до осени, останутся одни простыни из плотного полотна, а в мае дойдет очередь и до прозрачных египетских.
По совету дворцового хакима, Джан часто ездила верхом по степи. Хаким был неплохим врачом. Он, правда, всерьез думал, что порошок из сушеных лягушачьих шкурок — прекрасное средство от многих болезней, хотя другие лекари дружно смеялись над этим снадобьем. Любил тоже в трудных случаях прописывать пять-шесть лекарств зараз — и сладких, и кислых, и горьких. Авось какое-нибудь поможет. Однако больше всего он доверял лекарствам из аптеки Аллаха — солнцу, воздуху и воде. Хвалил Джан за то, что любит купаться и спать при открытых окнах. Перед отъездом эмира сказал ему, что принцессе