следовало бы еще почаще ездить верхом, и не в саду только, а за городом, где дует вольный ветер. Пусть только начнется настоящее тепло…
Девушка повеселела. Ей, правда, хотелось бы ездить вдвоем с няней, а отец, кроме телохранителя, наказал быть с нею и евнуху Ибрагиму, но все-таки с этих поездок она возвращалась посвежевшая и радостная. Когда впервые выбрались из ущелья в степь, Джан вскрикнула от удивления и, как маленькая, захлопала в ладоши. Она помнила эти места мертвенно-серыми, печальными, как совесть грешника. Теперь, сколько глаз хватал, земля была огненно-красной от цветущих тюльпанов. Соскочив с Алмаза, Джан опустилась на колени и принялась рвать пламенеющие цветы. Они были низкие, с двумя только сизыми листьями, и сидели густо один поило другого среди ярко-зеленой трапы.
В следующую поездку степь уже была другой. Вместо кумача оделась в золотистый шелк мелких желтых тюльпанов. На этот раз доехали до начала песков.
И там жизнь побеждала смерть. Между кочками, одетыми жесткой низкорослой осокой, виднелись лиловые цветочки гелиотропа. Верблюжья колючка, и та выбросила мелкие ярко-зеленые листики и собиралась вскоре зацвести.
Хаким был очень доволен видом Джан, но после нескольких поездок принцесса заболела, и заболела всерьез. Начала худеть, почти ничего не ела и целыми часами молча сидела на диване, смотря в одну точку. Перепуганный хаким решил, что в степи ее, вероятно, укусила какая-нибудь ядовитая муха. Поездки верхом были отменены. Боясь, как бы не пришлось быть в ответе перед эмиром, хаким пригласил на всякий случай своего приятеля, индусского врача. Тот долго беседовал с Джан и дал ей ряд полезных советов. Самое главное — не задерживать гремучих ветров в желудке и не думать, что испускать их при людях есть невежливость. Кашлять и сморкаться — да, невежливо. Чихать — злое предзнаменование, очень злое, а громкий ветер из желудка лучше, чем отрыжка…
Джан слушала седобородого индуса почтительно, но в глазах у нее зажглись задорные огоньки. После ухода врачей она впервые с начала болезни весело расхохоталась. Знала, что все эти советы вычитаны из книги «Зат-эль-Холяль», очень умной книги, в которой есть и большие глупости.
Причину своей болезни она тоже знала. Мухи были совершенно ни при чем, прошлогоднее солнце — тоже. Джан была уверена и в том, что никто не подсыпал ей медленно убивающего яда, как опасалась няня. Знала она, что болеет от звуков ная, которые снова лились почти каждый вечер со стороны Евфрата. Это играл вернувшийся откуда-то Джафар. Конечно, Джафар — его флейта, его песни, те самые, которые доносились во дворец осенью. Теперь они стали волшебным ядом, который вливался в уши и, накапливаясь в душе девушки, все сильнее и сильнее ее отравлял. Наслушавшись ная, Джан почти до утра — не могла заснуть. В несчетный раз вспоминала тот октябрьский вечер, когда бронзово-загорелый юноша прошел в нескольких шагах от нее, и она видела его сквозь тонкий шелк, словно предрассветную грезу. Снов принцесса больше не хотела. Надоело ей и мечтать о муже, похожем на пастуха-музыканта. Хотелось встретиться с настоящим, живым Джафаром, посидеть с ним рядом, испытать в самом деле прикосновение его бархатистой горячей кожи…
Девушка кляла себя за то, что не сумела казаться здоровой. Быть может, встретила бы его где-нибудь в степи, а теперь больше никакой надежды… Целыми ночами горела, как в огне, но огонь этот перестал быть блаженно-радостным. Мучил ее, доводил до слез. Джан металась по постели. Только перед рассветом, и то не всегда, приходил тяжелый сон.
Наконец она почувствовала, что больше не в силах терпеть этих ночных пыток. Умирать ей не хотелось. Хотелось жить, но только не так…
Джан решилась. Однажды под вечер она позвала няню, во всем ей призналась и попросила устроить встречу с Джафаром.
От изумления и страха у Олыги густо забегали перед глазами черные жуки. В ушах пошел шум и свист. Вот, вот оно!.. Опять костер. Раздели, порют семи-хвостками, водят по горящим угольям. Полосами сдирают кожу. А потом сожгут живьем… Зашептала дрожащими губами:,
— Джан… Джан… ты с ума сошла… хакима надо позвать, хакима…
— Нет, няня, не то… Я все обдумала… Понимаешь — не могу иначе… Хоть раз… И все равно своего я добьюсь!
У Олыги уже прошел страх. Злоба забушевала, как горная река в грозу.
Никогда еще принцесса не слышала, чтобы ее няня, добрая няня, скдежетала зубами и ругалась, как водонос на базаре.
— Кошка ты блудливая… потаскушка персидская… и как только язык твой поганый не отсохнет. Нашла же в кого втюриться… дерьмо верблюжье… голяк… свистун задрипанный.
Няня хрипела, плевалась. Слона вырывались словно бешеные звери.
— Постой, постой, больше он мне не посвистит. Сдохнет, сволочь…
Джан, терпеливо ждавшая конца няниного гнева, побледнела и схватила Олыгу за руку.
— Что… что ты сказала?
— А то… Не пропадать мне из-за тебя, негодницы. Изведу его — и все. Люди найдутся… Джан, что ты делаешь!.. Джан!..
Метнувшись в глубь комнаты, девушка схватила с полки коричневый пузырек.
— Не подходи, выпью…
Олыга остановилась. Упала на колени.
— Джан, Джан…
В ужасе протянула руки к своей питомице. Ее не было. Перед няней стояла женщина лет на десять старше Джан. Лицо умирающей. Губы сжаты. Огромные глаза остановились. Не она, не она… Мать ее, когда лежала на смертном одре… Зейнеб, солнце Востока. И голос ее, глухой, тоскливый.
— Слушай, няня, и запомни. Джафар в могиле — и я в могиле… Поняла?
Олыга хрипло рыдала. Полные плечи вздрагивали. Из-под косынки выбились седеющие волосы.
Заплакала и Джан. Порыв прошел. Минуту тому пинал, скажи няня лишнее слово, она в самом деле вы- пилй (5м до дна пузырек опия, данный хакимом. Но ня-п я молч, 1 всхлипывала, уткнувшись лицом в ковер.
67
Джан подняла ее, посадила на диван, целовала руки рабыни.
— Няня, нянечка… Не надо… Не бойся — все будет хорошо. Я обдумала. Помоги мне, няня, ты одна можешь…
По исхудавшим щекам девушки бежали частые слезы. Теперь ей было не шестнадцать, а на десять лет меньше. Плакала, как в детстве, когда не могла найти любимой куклы.
И няня Олыга, обняв Джан, обещала помочь., ,
В эту ночь славянка опять увидела себя дома, на берегу широкой реки. Мало кто может ее переплыть, но Межамир переплывал, чтобы повидаться с Ольгой. Сняв свою рубаху, она обтирала его мокрое, милое, сильное тело, и оба начинали гореть веселым летним огнем. Соловьев не слышно, звезд не видно. Ничего и никого больше нет — только Межамир и она.
Проснувшись, долго смотрела в темноту, всхлипывала. Да, да… пятнадцать лет ей было. Потом поженились.
Когда увезли ее в далекие страны, жила с другими. И сейчас есть сторож при жирафах, но все не то, не то… Давно, давно не плакала по Межамире, теперь снова плачет.
А Джан, голубка, нечем будет и молодость вспомнить — все гарем да гарем. Вот только в пустыне погуляла… А выйдет замуж, запрут еще крепче — и без покрывала никуда. Тюрьма да и только. И няня Олыга опять плачет. Такая уж женская доля, чтобы дрожать и плакать.
На следующее утро хаким, к своему удивлению, заметил, что Джан почему-то неузнаваемо повеселела.
Принцесса смеялась. Спросила, скоро ли он снова разрешит ездить верхом. «Что за странная девушка, — думал врач, — и что за странная у нее болезнь…»
Когда стемнело, няня тайком принесла евнуху Ибрагиму большой кувшин крепкого пальмового вина. На этот раз он не выдержал искушения. Жадно пил и, как истый пьяница, быстро охмелел. Шарил дрожащими бесстыдными руками по ее телу. Олыга терпеливо ждала, когда негр свалится и захрапит. Потом задвинула на всякий случай засов и принялась рыться в медном ларце, который стоял в углу. Не раз видела, как