— А почему же не розы?
Джан смутилась. Хотела ответить: «Потому, отец мой, что розы будут у тебя до самой зимы, а лилак вот-вот расстанется с юностью…»
Сообразила вовремя, что крестьянки так не говорят. Поклонилась еще раз.
— Прикажешь переменить?
— Нет-нет, оставь… Хороший букет, хороший.
Садовница ушла, а старик задумчиво посмотрел ей вслед. Какая походка у этой работницы. Удивительно, удивительно… Физали знал латынь, и в его памяти неожиданно сверкнул стих Вергилия:
Incessu dea patebat[27].
Улыбнулся. Вынул из свитка, обернутого шелком, план поэмы, положил его рядом с листом, на котором уже было выведено заглавие: «Сады Аллаха». Посмотрел вдоль аллеи. Сквозь серебристую зелень оливковых деревьев виднелся малиновый шар недавно взошедшего солнца. Утренний ветерок шевелил на платанах черные кругляшки прошлогодних плодов. На песке аллеи горели багровые пятна. В кустах стеклянными колокольчиками звенели черные дрозды, пели славки, малиновки. Спрятавшись среди ветвей миндального дерева, иволга то нежно жаловалась на свою судьбу, то кричала пронзительно и грубо.
Багровое солнце… чинары… птицы… Физали почувствовал, что стихи сами собою складываются в голове. Схватил камышовую палочку, обмакнул в чернила:
Фазанокрылый знойный шар
Зажег пожар в небесных долах.
Мудрец живет в тени чинар,
Лаская отроков веселых…
Поэт усмехнулся. Пусть так… О себе бы написал: «… Лаская девушек веселых». Теперь-то нет, но недавно еще… А юношей не ласкал никогда — не то, что его багдадские приятели. Вот Абан Лахыкой, так тот всем и каждому поведал, что влюблен в своего соседа, молодого раба:
Я страдаю от того, кого назвать не могу,
И притом мой сосед живет дом о дом…
Вот мимо несут мертвеца,
А я, живой, словно мертвец…
Абу-Нувас тоже не лучше. Вина пьет столько, что завел себе виночерпия-христианина и тоже влюблен в него. Непутевый народ — багдадские поэты, даром что их жалует халиф… Оттого всю жизнь и не хотелось Физали состоять при его дворе.
Да простит Аллах распутников… Каждый проводит жизнь по-своему. И Физали снова опускает палочку в чернильницу. Продолжает гимн восходящему солнцу:
Его надир, его зенит
Собой граничит воздух тонкий…
Поэт работал спокойно. Жизнь в усадьбе снова наладилась. Джафар отдыхал — с тех пор, как он стал пастухом, никогда еще не было так мало работы, как сейчас. Новый хозяин несколько раз его проверял. Шерсть отлично вычищенных лошадей лоснилась. Овцы, благодаря умелой пастьбе, стали давать больше молока, из которого Джафар делал отличную брынзу. Конюх-пастух сам напросился в свободное время помогать в огороде и в саду. Вместе с женой копал, полол, поливал гряды и клумбы.
Джан воевала с зелеными гусеницами, объедавшими листья роз. Целыми часами терпеливо осматривала один куст за другим. Садовник только распоряжался. Обиделся сначала, что в помощницы ему дали женщину, да еще никогда не работавшую в садах. Потом начал удивляться. Стоит ей только рассказать, что и как — выслушает, попробует, и на второй, третий раз все уже сделано как нужно. И работящая же эта пастухова жена… Рано утром как начнет поливать, не остановится, пока последнее растение не покропит.
Через месяц Физали объявил молодым супругам, что оставляет их у себя и за хорошую работу прибавляет жалованья. Взглянув на радостное лицо Джан, старик ласково погладил ее по голове. Юная женщина порывисто поцеловала руку поэта. Физали задумчиво посмотрел на нее и промолчал. Ничего не было странного в том, что работница поцеловала руку своего господина, но поэт, любуясь ее грацией, опять вспомнил: «Incessu dea patebat».
Джан смутилась и покраснела. Хотелось сказать, что не хозяйскую десницу она целует, а руку, которая пишет «Сады Аллаха». Уже несколько раз садовница, расставляя цветы в рабочей комнате поэта, украдкой заглядывала в рукопись. Знала, что это опасно — ни одна крестьянка в халифате читать не умеет, но очень уж сильно было искушение. На ее глазах великий поэт писал стихи, которые, быть может, переживут века. Она могла бы ему помогать, переписывать готовые страницы, а вот приходится делать вид, что и азбуки не знает…
Это было не горе, но постоянное огорчение. Горе не забывалось. Не раз, вскапывая клумбу, Джан бросала работу и заливалась слезами. В тихий, горячий день, среди цветущих роз, вдруг вспоминался огненный ветер-самум, желтая смерть… Не раз по ночам, стараясь не разбудить Джафара, рыдала, уткнувшись лицом в подушку. Кляла свою неосторожность, свое себялюбивое упрямство, погубившее няню. Мысли о ней были густой тенью на счастье Джан. Другой тенью были мысли об отце. Они приходили не так часто. Ползли холодными змейками и снова прятались в подполье души. Что же делать — или отец, или счастье… Джан выбрала. Со стыдом призналась себе, что об отце горюет меньше, чем о няне Олыге.
Не забывался страшный день в пустыне, были тяжелые думы, были огорчения, но все-таки Джан чувствовала, что она спокойна и счастлива. И этой мысли стыдилась, но обманывать себя не хотела. С Джафаром она жила душа в душу, и это было главное. Юноша наконец поверил, что его новая жизнь — не сон, который вот-вот оборвется. С той ночи, когда девушка, пахнувшая неведомыми цветами, впервые пришла к его костру, он понемногу отучился чему бы то ни было удивляться. Растерялся, правда, узнав накануне гибели няни, что Джан — принцесса, но быстро пришел в себя. Вы помните, что в ту жаркую майскую ночь на дочери эмира не было ни лоскутка, а в таком виде и весьма знатные женщины не так уж отличаются от совсем незнатных. Когда же, открыв свою тайну, Джан снова отдалась любимому, он и совсем забыл об ее знатном происхождении. Изо дня в день с ним была его любящая, старательная женушка, босоногая хлопотунья, половшая гряды, поливавшая клумбы, варившая на очаге в саду такой вкусный рассыпчатый плов… Только белье, к удивлению и негодованию негритянки и садовника, Джафар стирал сам, хотя во время путешествия-бегства покойница няня успела обучить свою питомицу и этому женскому делу.
Иногда, просыпаясь среди ночи, Джафар с умилением смотрел на свернувшуюся калачиком Джан.
От ее молодого крепкого тела шел теперь запах пота усталой простолюдинки, но пастух любил его не меньше, чем аромат индийских духов, запрятанных на самое дно мешка. Работящая садовница стала понятнее и ближе удивительной, ничего не умевшей сказочной красавицы первых дней.
Страсть Джафара и Джан не уменьшилась, но она горела теперь ровным пламенем без неистовых пожаров первых дней, когда семнадцатилетняя девушка, впервые познавшая любовь, и юноша, почти ее не знавший, без устали наслаждались друг другом.
Любовники стали супругами.
Изредка ночью Джан спрашивала себя, жалеет ли она о прошлом. Твердила шепотом: нет, нет, нет… Опять гарем, замки на ночь, стена в три человеческих роста, замужество неизвестно с кем, покрывало до конца жизни. Ни за что… Умереть легче. Нет, она не жалеет… Но каждый раз этот разговор с собою кончался слезами. Хотелось отделаться от мысли об отце, а она стала возвращаться чаще. Джан вспоминала его мужественный голос, боевой шрам через всю щеку, привычку ласково щекотать ей затылок. Знала, что разлука с ним, как и с няней, вечная, но няня в могиле, а отец жив, и она никогда его не увидит. Расстаться со счастьем не хотела, да и поздно было — все равно возврата нет… Боясь обидеть Джафара, прятала от него слезы. Они жгли не только глаза. Неспокойна была совесть у садовницы поэта Физали, и дорого бы она дала за то, чтобы узнать, что с отцом… Послушать бы в деревне, не говорят ли об эмире Акбаре, да как это сделать?.. Самой нельзя — мало ли кого можно там встретить. Попросила Джафара походить по караван-сараям — отказался. У него счастье без теней. Стережет его, как скряга золото. Стала было упрекать любимого, но он взял ее за руки, пристально посмотрел в глаза и сказал с грустью:
— Джан, не свое счастье берегу, а наше. Или ты перестала меня любить?