А я не хочу и не буду там жить.
…Но проза все равно очень убедительная.
Михаил Елизаров
Госпиталь
Елизарова обвиняют чуть ли не в фашизме, в дурных намерениях и суровых повадках – но это говорит лишь о том, насколько наша либеральная интеллигенция любит пугаться. Это ее нормальное состояние – быть слегка в истерике.
Что до меня, то мне Елизаров (его проза, а теперь вот еще и песни) всегда напоминал ребенка, наделенного недетскими способностями (и недетской силой и ростом).
Сидит это зачарованное дитя, которое читает по букварю и одновременно на равных общается с духами (не в армейском смысле), – а когда ему рассказывают сказки, оно говорит: нет, не так, там было по- другому, – и дорассказывает за взрослых.
Эту детскость, непосредственность, какую-то даже, простите, чистоту в Елизарове никто не хочет рассмотреть.
Суровый, огромный, с огромными мышцами бутуз сидит, бубнит и всех пугает, сам при этом забавляясь, но вида не подавая.
Причем ему, в отличие от того ребенка из сказки Андерсена, конечно, уже мало сказать, что король голый. Он с этим голым королем и его королевой такое сделает в своем тихом и насупленном повествовании, что детям такое уже не расскажешь.
Некоторые из сочинений Елизарова действительно говорят о явлении автора просто удивительного – как, скажем, «Ногти»; некоторые я вообще не понял, как, например,
Что до родовой травмы – то сюжетная канва рассказа «Госпиталь» имеет некоторое (естественно, отдаленное) отношение к биографии самого Елизарова. С него все началось – с этого вот ужаса, разросшегося, как бывает во всякой мифологии, до абсолютных размеров.
Именно поэтому мне рассказ «Госпиталь» нравится едва ли не больше всех остальных текстов Елизарова. У него случались вещи и помастеровитей и еще более весело придуманные – но тут елизаровская привычка пугать замешана еще и на собственном ужасе: эффект в итоге совсем убийственный.
Прогнозирую: если Елизаров волей судьбы окажется в эпицентре какой-нибудь Гражданской войны – он напишет бесподобную прозу, какой еще не бывало. Можете представить себе ребенка, ну или хотя бы подростка, который адекватно своему возрасту – но недетским даром – рассказал бы о Гражданской или мировой?
Такого, кажется, еще не было. А Елизаров – смог бы.
Ильдар Абузяров
Троллейбус, идущий на восток
Я помню Ильдара Абузярова в 2001 году – он тогда был совершенно такой же, как сегодня. Улыбчивый, на первый взгляд несколько не от мира сего, но на самом деле все тут прекрасно понимающий и остро чувствующий.
Мало кто из русских писателей направлял свой троллейбус на Восток в начале «нулевых» – так точно все ехали на Запад.
Что до Ильдара – то тут совершенно уникальный случай: татарин по крови, родное дитя русского языка, при этом явно опирающийся на традиции латиноамериканской прозы. Когда мы с ним познакомились, он с абсолютным восторгом говорил о Кортасаре и глубоко почитал и Маркеса, и Борхеса, и Льосу, и Астуриаса – именно их он называл «пять китов».
Как ни странно, притом что латиноамериканцы в России были и модны, и любимы, своего умельца, так или иначе путешествующего в тех же литературных морях, у нас заметили далеко не сразу.
Впрочем, тут есть причины, касающиеся не только читателя, но и самого Абузярова.
Если в малой форме он умеет достигать необычайных эффектов – это своеобразно ироническая, очень метафорическая, очень странная и приятная проза, – то когда речь заходит о романах, Абузяров будто тонет в своем же собственном волшебстве, в своей восточной словесной словообильности, роскоши, сладости. «Хуш» добровольно дочитать до конца просто невозможно – это как съесть таз пахлавы. «Аграбление по-олбански» – так просто какой-то казус: автор заговаривается, не в силах остановиться, несет полную, хоть и веселую временами, пургу.
Однако ж ощущение редкой радости, которое я испытал, прочтя еще тогда первые его рассказы, меня не покидает до сих пор.
Недавно я перечел «Троллейбус…» – и это чувство, как выяснилось, никуда не исчезло, не выветрилось. Так бывает далеко не всегда. Почти никогда не бывает.
Майя Кучерская
Кукуша
Проза любого писателя похожа на него самого.
Мне сейчас придется сказать опасную вещь, но очень религиозного человека (а насколько мы можем представить, Кучерская – человек воцерковленный), что ни делай, сложно представить хорошим писателем.
Священники, слава Богу, не пишут хорошей литературы: не только потому, что занимаются другими делами, но и потому, что, по сути, не имеют права сомневаться. Кто тогда будет укреплять наш дух, если служители церкви погрязли в сомнениях.
Но и литература, когда берется описать, как человек приходит от сомнений к истинной вере, всегда рискует оступиться в патетику и пошлость.
Говорят, что эту задачу решил Достоевский в «Преступлении и наказании», а Толстой в «Воскресении» хотел решить и не смог – надорвалась художественная правда, не вынесла.
Не знаю, честное слово. Я до сих пор не понимаю, почему это у Достоевского получилось, а у Толстого нет. По-моему, у обоих получилось; а так как я отношусь к тому виду людей, что меж ФМ и ЛН выбирают второго, то мне толстовский вариант кажется еще и более убедительным.
Но вот что потом творилось в русской литературе, едва заходила речь о нравственном перерождении героя через веру, – вообще, как правило, ни в какие ворота не лезло. Писатели всерьез подумали, что если в финале своего сочинения написать: «Он посмотрел в небеса и внезапно окрепшей рукою перекрестился» – тут тебе и случится и катарсис, и обновление, и, кстати, мощный финал для любой чепухи.
Не тут-то было.
Перерождение героя через трудовые подвиги у советских писателей, право слово, смотрелось куда убедительнее.
Собственно, наши «религиозные» писатели последних времен – это как раз через одного неудавшиеся соцреалисты.
В общем, речь к тому, что Кучерская в одном, вроде и не всерьез задуманном, рассказе неожиданно