решила задачу, за которую мы и взяться постеснялись бы.
Очень ненавязчиво и вместе с тем очень уверенно, легчайшей поступью – про невыносимо серьезные вещи – с тем самым истинным обновлением в финале, на которое и не надеешься уже.
Ни рискну и не вправе сказать – настоящая ли вера помогла или что другое, – но литература точно получилась дельная, добрая.
Четыре раза по десять
Часть III
Нон-фикшн
Станислав Куняев
Поэзия. Судьба. Россия
(М. : Наш современник, 2001)
Книга из разряда тех, что могут изменить представление о, казалось бы, устоявшихся вещах.
Помню, что на меня Куняев подействовал столь же оглушительно, как действовали в детстве Киплинг или, скажем, Гиляровский, – цепенящая смесь удивления и очарования и безусловное желание переместиться в авторский мир, побыть там и пригодиться…
О Куняеве, по известным причинам, говорить с симпатией не есть комильфо, но плевать мы хотели на эти причины.
Дело не только в том, что мы имеем дело с одним из сильнейших поэтов второй половины прошлого века и с редактором, в девяностые аккумулировавшим в журнале «Наш современник» всю сильнейшую политическую мысль России (в «НС», между прочим, было описано и предсказано все то, до чего общество еле-еле добредает только теперь, двадцать лет спустя).
Дело, говорю, не в этом. Сам трехтомник «Поэзия. Судьба. Россия» является уникальным документом, помогающим понять, что являла собой культурная жизнь со всеми ее схватками и драками на исходе советской власти и в постсоветские годы.
Кроме того, это замечательно написано: яростно, с цепляющей откровенностью. Хоть ты двести раз не разделяешь куняевских взглядов – а оценить страсть и силу этого человека стоило бы.
К тому же в Куняеве очевидно начало вовсе не подпольное, психически нездоровое, с душком – как у многих русских «правых», – но, напротив, гусарское, лихое, что называется, с открытым забралом.
И потом, давайте начистоту. Мемуаров и свидетельств противоположного толка – тонны, ими заполонены все остальные «толстые» журналы, по этим мемуарам делают бесконечные телепрограммы, спектакли и радиопостановки. Пусть нас не обманывает квазиевразийская риторика нынешней власти: мы живем в мире победившего квазикультурного либерализма. Странно все-таки, а? – совсем не либеральная страна с утра до вечера смотрит на либералов, слушает либералов и читает либералов.
В этом смысле Куняев хоть как-то уравновешивает сложившуюся ситуацию.
Собственно, он сам в предисловии пишет, что, в отличие от либеральных деятелей, «почвенники» отчего-то никогда не пишут воспоминаний – мемуарного наследия нет ни у Шукшина, ни у Абрамова, отсутствует всякая надежда, что напишут мемуары Бондарев, Белов или Распутин.
Но кто-то из них должен был рассказать, как все происходило на самом деле.
О Куняеве умалчивают еще и потому, что он очень часто бывает беспримерно убедителен. Что хотите со мной делайте, но куняевские портреты Евтушенко и Астафьева очень похожи на правду.
Станислав Юрьевич вообще очень въедливый тип. То, что он пишет, к примеру, о русско-польских отношениях (глава из мемуаров «Шляхта и мы» выходила потом отдельным, расширенным изданием, очень рекомендую) – ну, это ж хоть и обидный, но диагноз.
Не нравится диагноз – собирайте консилиум и давайте обсуждать.
Однако спорить с Куняевым мало кто хочет. Боятся! Он же прост и нагляден в своих доводах, как таблица умножения.
Ну, тогда история рассудит, раз никто сегодня судиться не желает.
Павел Басинский
Лев Толстой: бегство из рая
(М. : Астрель, 2010)
Редко, но такое случается, когда совершенно неожиданная книга становится предметом не просто интереса, а – одновременно – обсуждения и в интеллектуальных, и в религиозных, и в семейных кругах.
Причем постфактум все делают вид, что тут успех был предопределен: ну как же, такая тема – Лев Толстой, уход из семьи, то-се…
Полноте. Книг о Толстом написаны тонны, семейная жизнь других, не менее любимых и значимых величин русской литературы – от Пушкина, Достоевского, Чехова до Маяковского и Есенина – изучается и расписывается во всех подробностях непрестанно. И что? Хоть один труд на эту тему читали с таким оглушительным интересом, как «Бегство из рая» Басинского?
Есть такая байка, что Басинскому, когда он рассказал о желании написать про Толстого, в издательстве сказали: «Да прекрати, Паш, зачем это надо!»
Теперь-то никто не признается, что так было.
Но вообще это был вполне определенный риск – написать тысяча первую книгу про Толстого, которую никто, кроме исследователей Льва Николаевича, не прочтет.
Почему у Басинского все получилось?
Тут всегда есть безусловная загадка, которую и сам автор до конца не разгадает никогда.
Я-то знаю, что Басинский пишет новую книгу – и тема ее, с одной стороны, вроде бы ужасно важная и любопытная, но с другой – вроде и не настолько острая и своевременная, чтоб из-за нее копья ломать. В общем, все как и в случае с Толстым. Будет у новой книги успех – все скажут: ну конечно, Басинский опять всех обхитрил. Не будет – скажут: извини, брат, Толстой тебя вытащил на гребень славы, а новый твой герой никак не Толстой.
Дай Бог, чтоб Басинский вообще про все это не думал.
Что до моих объяснений удачи безусловно удавшегося сочинения «Бегство из рая», то вот одно из них.
Басинский долгое время был известен как критик – достаточно жесткий, периодически безапелляционный, умеющий обидеть писателя до такой степени, что тот делает его своим эпизодическим, резко неприятным героем (обратите внимание, к примеру, на Павлу Басиню в «Дне опричника» Сорокина).
Но вот парадокс: в отличие от многих критиков, которые с годами превращаются из весьма неприятных (но нужных, нужных) субъектов в откровенных мизантропов с желчным пузырем вместо мозга, Басинский развивался совершенно иначе.
С годами он выработал удивительный, религиозный какой-то такт по отношению к литературе, литераторам – и в целом к миру.
Миропонимание и мирооправдание – одни из главных подспудных признаков творчества Льва Толстого, сколько бы он ни мучился своими старыми страстями и не метался, и не вопрошал.
Когда Басинский начал писать о Толстом, получилось так, что к работе приступил очень умный, очень грамотный, но в самом хорошем смысле перекипевший человек, который не ставил задачу подверстать классика под свое миропонимание, а занимался собственно классиком – и более ничем.