рапорт (который Баес отредактировал для меня сегодня утром, работая быстрее стрелок часов), согласно которому местонахождение Исидоро Антонио Гомеса не было известно. Также подписал декрет для федеральной полиции, приказывающий продолжать выяснение настоящего местонахождения Гомеса, после чего задержать его и допросить. Сандоваль, который стоял, облокотившись на книжные полки, и всем своим видом выражал интерес к речам Его Чести, уловил мой жест облегчения — миссия выполнена. Однако, так как он был чувствительным парнем, то не хотел сразу прерывать разглагольствования судьи и позволил Фортуне Лакаче растянуть речь еще на две или три минуты, а потом поблагодарил его за уделенное время.

— Ну, доктор, я вас оставляю, надо продолжать работать. — И, встряхнув головой, обожающим тоном добавил: — Смотрите-ка, доктор во всех машинах разбирается.

Тот прикрыл глаза и улыбнулся — жест, который был призван показать скромное принятие должного. А чтобы доканать его, я подсунул ему еще штук двадцать или двадцать пять бестолковых бумаг на подпись.

Когда Фортуна вернулся в свой кабинет, я отсортировал все документы по делу от остальных бумаг, с которыми они были перетасованы, и сложил их в папку Моралеса в правильном порядке. Они были подписаны судьей, но теперь их должен был заверить секретарь. Здесь была невозможна та же стратегия. Они были приблизительно одинаковыми дураками, но не настолько, чтобы продолжать до предела натягивать струну моей удачи. Так что я решил довериться основной черте Переса: он был малодушен, а потому без малейшего возражения заверил бы все, что несет на себе подпись его шефа. Поэтому я в тот же день отнес к нему дело, сдобренное стопкой других бумаг, которые мне сегодня подписал Фортуна. Однако могло случиться так, что он догадался бы о моем маневре. Как в одном деле оказалось столько документов задним числом, если это только не заговор за их с судьей спинами?

Поэтому на всякий случай я спрятал в рукаве туза. Если бы он вдруг начал сомневаться в моей доброй воле, заподозрил бы что-то неладное в этой череде весьма сомнительных документов, к которым Фортуна Лакаче только что пририсовал свою закорючку, я перешел бы к прямому шантажу: что растреплю половине Суда о том, что он свил гнездышко, скрываемое с завидной тщательностью, с сеньоритой официальной защитницей № 3 из Отдела по Исправительным Заведениям, которая не являлась ни его законной супругой, ни любящей матерью двух очаровательных малышей, личики которых красовались на фотографиях на его столе. Но, к счастью, этого не понадобилось. Ничего не спросив, он подписал каждое «мною заверено» под подписью Фортуны Лакаче, автомобильного эксперта. Закончив, я развалился в своем кресле, изможденный до предела — слишком уж велико было нервное напряжение последних часов. Ко мне подошел улыбающийся Сандоваль и выдал философскую фразу, которую применял только в исключительных и торжественных случаях, таких как этот:

— Как я всегда повторяю в подобных случаях, уважаемый друг Бенжамин, в тот день, когда все придурки мира закатят пирушку, эти будут встречать остальных в дверях, предлагать им напитки, тортики, возглавят все тосты и будут стряхивать крошечки с чужих губ.

Имя и фамилия

Чапарро вытаскивает лист бумаги, с силой, но достаточно аккуратно, чтобы извлечь его из ролика и не порвать, и перечитывает написанное. Последние слова вызывают у него улыбку. Ему приятно было поупражнять память, он думал, что совсем уже забыл фразу, которой завершил главу: «…когда все придурки мира закатят пирушку…» Но сейчас она всплыла в памяти вместе с массой других воспоминаний о прошлом и о людях, с которыми он делил это прошлое.

Он откидывается на стуле и затем встает с жестом (его самой стойкой привычкой): указательным и большим пальцами сжимает переносицу до тех пор, пока она не начинает слегка болеть. Он полжизни так делал, поднимаясь со стула, после того как проводил долгие часы сидя, склонившись над столом в Секретариате Суда, а сейчас он поднимается так со своего стула здесь, у себя дома, после часов и часов работы с собственной памятью, уже отошедшей от того, во что он когда-то вмешался. Чапарро думает о том, что все мы довольно предсказуемы, грубы и извечно верны самим себе. Этот жест и многие другие всегда при нем, продолжают его сопровождать и останутся с ним до тех пор, пока он не ляжет в землю на вечный отдых.

Он думает об Ирене. Почему именно сейчас она приходит ему на ум, после того как он подумал о собственной смерти? Или для него они связаны? Нет. Совсем наоборот. Ирене привязывает его к жизни. Она словно должок, который есть у него перед жизнью или который жизнь задолжала ему. Он не может умереть, чувствуя то, что чувствует по отношению к Ирене. Словно было бы чрезмерным мотовством, чтобы такая любовь обратилась в пыль, как его собственные плоть и кости.

Но как вырвать эту любовь из себя? Нет никакой возможности. Он об этом уже думал и передумывал, но нет такой возможности. Письмо? У этого варианта есть своя привлекательность — расстояние, не видеть после прочтения выражение недоверия на ее лице, или, еще хуже, обиды, или, что еще хуже, сострадания. Предстать перед ней и все выложить — такой вариант даже не значится в списке Чапарро. Любовь «взрослых людей» — это звучит смешно, во всяком случае для него. Но признаться в любви женщине, которая вот уже тридцать лет как замужем, кажется ему не просто смешным, но оскорбительным.

Здравый смысл, который Чапарро иногда нащупывает внутри себя, говорит о том, что не стоит быть столь победоносно однозначным. Какая проблема в том, чтобы завести интрижку с замужней женщиной? Он будет не первым и не последним, кто предложит это. И что? И именно что ничего. Ведь то, что Чапарро хочет ей сказать, совсем не значит, что он мечтает завести с ней какую-то интрижку. То, что ему необходимо ей сказать, одновременно повергает его в ужас самим фактом того, что она может об этом узнать: он хочет иметь ее рядом с собой, навсегда, повсеместно и ежечасно, ну или почти ежечасно, потому что его поглотила пучина обожания, и он ничего не признает в этой жизни, кроме нее. Но когда Чапарро доходит до этих мыслей, он останавливается, сдувается. Потому что в его мечтах лицо Ирене, которая выслушивает его исповедь об отчаянной любви, принимает такое же выражение, как если бы она прочла все это в письме (а его он, в любом случае, не станет писать): удивление, или негодование, или жалость.

А потом больше ничего не будет. Потому что после того, как он будет отвергнут, не останется места даже для тех коротких моментов, которые он крадет для своей жизни, — кофе у Ирены в кабинете и болтовня об ушедших деньках, словно это ничего не значащие беседы между добрыми друзьями, бывшими коллегами по работе. Кажется, Ирене нравятся эти встречи время от времени. Но если он однажды пересечет границу дружеской вежливости, для него не останется другого пути, лишь просить ее больше не встречаться с ним.

Чапарро, пока готовит мате, вдруг понимает, что погрузился в то же самое желание, которое уже столько раз вызывало у него чувство вины и которое он всякий раз пытается засунуть поглубже. Ирене, внезапно овдовевшая… могла бы полюбить его? Ничто в этой нелепице не вселяет в него уверенности. Так что оставим в покое бедного инженера, пусть наслаждается своей жизнью и своей супругой, разрази его гром.

Чапарро укладывает последнюю отпечатанную страницу поверх остальных и созерцает всю стопку. Не так уж и мало для первого месяца работы. Или уже полтора? Может быть. Время летит быстрее благодаря этой задумке. Вдруг на него нападет внезапное сомнение: а какое название он даст своему роману? Он не знает. Никаких идей. Он чувствует, что слабоват в том, чтобы давать названия. Поначалу собирался называть каждую главу, но сейчас уже отказался от таких притязаний. Если у него не получается придумать название для всего произведения целиком, то тем более он не осилит такую задачу для каждой главы. А их уже шестнадцать, и впереди еще много.

И еще одно беспокоит — его имя под заголовком. «Бенжамин Мигель Чапарро». Выглядит словно пинок, с какой стороны ни посмотри. Для начала, разве его родителям было невдомек, что последний слог его первого имени и первый слог второго собираются в нечто ужасно несозвучное? Мин-ми. Ужасно. А еще и это, про значение имен, да еще двух. Только «Бенжамин» уже словно камень на шее. «Бенжамин» для жизни вообще не годится. Для мальчика — еще куда ни шло, тем более, например, для младшего из

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату