недосягаемы.
Ситуация была такой нелепой, что хотелось смеяться, если бы все это не было столь печальным, что хотелось плакать. Донос дал Романо шанс со скоростью метеора сделать карьеру при помощи тестя- фашиста в «службе „вне закона“». И к тому же этому сукину сыну словно с неба свалилась возможность отомстить мне. Он знал, что это дело вел я, и, взяв под свое крылышко виновного, он конечно же украл у меня победу. Пока еще не было слишком поздно.
— Бедолага.
Слова, произнесенные Баесом, повисли на секунду над столом, потом испарились, и вновь воцарилось молчание. Я не ответил, но нельзя было ошибиться в том, кого имел в виду полицейский. Он не говорил ни о Романо, ни о Гомесе, ни о себе, ни обо мне. Он говорил о Рикардо Моралесе, который уже вдоволь нахлебался несчастий. Но беда его была в том, что, как бы ни повернулось колесо судьбы, он всегда оставался в проигрыше, был жертвой. Я попытался представить себе его лицо, когда сообщу эту новость. Что я ему отвечу, когда он спросит: «Что теперь можно сделать?» Сказать ему правду? Или просто сказать: «Ничего»?
Я бросил кусок сахара в чашку и замер, рассматривая, как он пропитывается кофе и рассыпается.
— Бедолага. — Это было все, что я смог сказать.
30
— Если хотите, расскажите мне, как так получилось, что его отпустили, — сказал Моралес, словно уже ничто не могло причинить ему боль.
Я посмотрел на него, перед тем как ответить. Этот парень продолжал удивлять меня. Хотя такая характеристика, как «парень», видимо, уже не соответствовала ему. Почему я продолжал ею пользоваться? Конечно же так удобно. Он мне всегда казался таким. С первого раза, когда у меня была возможность увидеть его, в отделении Банка Провинции. Да, это было тогда, без сомнений. Ему было двадцать четыре. Но сейчас, пять лет спустя, уже было невозможно продолжать его так называть. И не потому, что его светлые волосы значительно поредели, и не потому, что по людям, которых мы видим изредка, гораздо заметнее течение времени (это уж точно). Моралес уже не был молодым, хотя по документам ему еще не стукнуло и тридцати. Страдания прочертили глубокие складки, которые не могли прикрыть его прямые светлые усики, вокруг его рта и на лбу. Он всегда был худым, но сейчас стал и вовсе походить на скелет. Наверное, уже ничто не могло доставить ему удовольствия, в том числе и еда. Острые скулы, впавшие щеки, серые, глубоко запавшие глаза. Видя Моралеса перед собой этим июньским вечером 1973-го, я осознал, что быстротечность или продолжительность человеческой жизни больше всего зависит от количества боли, которую этот человек вынужден вынести за свою жизнь. Время течет медленнее для страдающих, а боль оставляет на коже нестираемые отметины.
Я только что говорил о том, что этот человек продолжает меня удивлять. Несколько предыдущих дней я все ходил кругами, думая: назначить ему встречу или пойти прямо в банк? Но воспоминания о нашей последней встрече были еще слишком свежи, и я не мог сообщить ему эту страшную новость в том же месте, где ранее подарил надежду на возмездие. Мне казалось что так я его окончательно уничтожу. Я позвонил и договорился с ним о встрече в кафе на Тукуман, в 14:00. Во время телефонного разговора мне показалось, что он насторожился. Для начала его удивил сам телефонный звонок: мы уже почти год как не общались. Зачем секретарю из Следственного Отдела звонить ему на работу и просить к телефону? Поздравить с днем рождения? И кроме того, назначить встречу там, где обычно. Моралес прекрасно знал, что окончательное решение по делу Гомеса будет через два или три года, когда его передадут в Суд, который и вынесет приговор. А чтобы сообщить ему какую-нибудь ерунду типа «завершился сбор данных по делу» или что-то подобное, не обязательно было назначать личную встречу. Что бы сделал любой нормальный человек при таком странном звонке? Задавал бы вопросы, выяснял бы какие-нибудь сведения, данные, детали, что-нибудь вроде «Это очень серьезно?» или «Ох, скажите сразу, что там, чтобы мне успокоиться». Но это не про Моралеса. Он меня выслушал, секунду раздумывал о том, может ли уйти из банка пораньше завтра или, еще лучше, в четверг, и затем, после быстрого разговора с напарником, подтвердил: «Завтра — нормально». И все. Все, до того холодного вечера в среду, когда я увидел его, уже ждущего меня за одним из столиков в глубине зала.
— Я позвонил вам, потому что должен сообщить кое-что серьезное, Моралес. — Я сразу решил перейти к сути дела. Почему я был настолько дураком, что чувствовал себя виноватым в происходящем? Я- то был при чем, если обстоятельства сложились именно так?
— Если это для того, чтобы сообщить мне, что Гомеса отпустили, то не беспокойтесь. Я к этому готов.
— Как это готов? — Моя реакция была смешна. Я уж было подумал, что Моралес в курсе, но предпочел до сегодняшнего дня мне об этом не говорить. Впрочем, этот вариант я быстро отмел.
— Да. Я уже знаю.
Сейчас мне пришлось замолчать. Как он узнал?
— Ну не стоит, Чапарро, — добавил он просто. — В газете опубликовали список амнистированных через несколько дней после того, как их отпустили.
— И почему же вам пришло в голову, что Гомес может оказаться в этом списке?
Теперь была очередь Моралеса помолчать перед тем, как ответить, словно мой вопрос его удивил. В конце концов он заговорил, и в его голосе слышалась ирония:
— Хотите, чтобы я сказал вам правду? Просто вспомнив о законе, который управляет всей моей жизнью.
— …
— Все плохое, что может случиться, случается. Со всеми вытекающими последствиями. Если кажется, что что-то складывается хорошо, рано или поздно полетит к чертовой матери.
Разве это не первый раз, когда Моралес позволил себе выругаться в беседе со мной? Наверное, это для него было последней степенью отчаяния. Меня отвлекло смешное видение: родители Моралеса, поднятый указательный палец и слова, обращенные к сыну: «Рикардито, что бы ни случилось, не говори плохие слова. Даже если говоришь о плохом человеке, очень плохом, который насилует и душит твою жену, а потом выходит на свободу». Я отогнал видение и вернулся к разговору. Что я мог ответить? За те пять лет, что я его знал, все, что происходило, подтверждало его правоту.
— Серьезно, — продолжил Моралес. — Когда вы мне сказали, что его поймали и как у него выудили признание, я подумал: «Ну вот, теперь это как-то закончится: он сгниет в тюрьме». Но когда я пришел домой и потом, когда прошло дня три или четыре, я спросил себя: «Это все? Вот так просто?» Нет. Все это слишком просто, даже после всей грязи, которую нам пришлось проглотить за эти четыре года. Так что я спросил у одного друга, адвоката (ну, друга — это слишком, так, знакомого), что там с пожизненным заключением. Когда я узнал, что максимум через двадцать пять лет (имея приговор на неопределенный срок) он может выйти на свободу, то я сказал себе, что вот теперь-то все встает на свои места. Конечно, всю жизнь в тюрьме — это звучит слишком хорошо, а я не привык к подаркам судьбы. Я сказал себе потом, что все равно это уйма времени, что это максимальный срок тюремного заключения в Аргентине, и я остался довольным. До тех пор, пока я не задумался как следует. «Осторожно, Рикардо, — подумал я, — если ты останешься доволен этим, все пропало, ведь в любой момент ты можешь узнать, что все опять пошло кувырком». Понимаете?
Я понимал. Это была речь, наполненная невыносимым пессимизмом. Но он не говорил ничего такого, что бы противоречило случившемуся.
— Так что, когда я узнал, что к 25 мая по амнистии выпустили массу заключенных из Девото и что никто из них не может быть осужден вновь за те действия, из-за которых отбывал наказание, вот в этот момент я задал себе вопрос на миллион песо: «Посмотрим, Рикардо, как хуже всего могут обернуться дела с этим сукиным сыном Исидоро Антонио Гомесом?» И я себе ответил: «Да, все может быть еще хуже, хотя он никак и не относится к политическим заключенным, но насильник и убийца твоей жены окажется в списках тех, кому повезло с амнистией». И знаете что? Просто чудо какое-то! Он там был!