чем раздражение обреченного, было в этих злых словах, в этом презрении полумертвого к обидной милостыне врага, когда-то бывшего, быть может, другом…

По приказу джанкойского коменданта — направлять в его распоряжение всех выздоравливающих — из лазарета ежедневно выбывало по несколько еле державшихся на ногах человек, которых специально присланный санитар отводил на «фильтрацию» в особую комиссию при комендатуре.

Фильтрация заключалась в кратком допросе, долгом истязании, голодовке, заполнении анкет и распределении опрошенных и избитых по трем направлениям: в ряды Красной армии, преимущественно пехоты, в Мелитополь — для дальнейшего выяснения личности (захваченные в плен на юге Крыма направлялись в Симферополь) и на полотно железной дороги — под расстрел. Судя по заслугам перед революцией…

Дней через пять после визига сердобольного военспеца из лазарета были выписаны трое: крестьянин Харьковской губернии Петр Ф., доброволец и потому очень беспокоившийся за свою судьбу, поразительно мяпсой души человек, развлекавший весь лазарет мастерским исполнением известной малороссийской песни на слова Шевченко «Рею тай стогнэ Днипр широкий»; житель города Ставрополя Поликарп Кожухин, за последние шесть лет носивший мундир семи армий: Императорской, Красной, армии адмирала Колчака, Добровольческой — генерала Деникина, петлюровской, польской и Русской Армии — генерала Врангеля, не считая кратковременного пребывания в казачьих повстанческих отрядах и у Махно. Он был заразительно весел, уверял нас, что «жизнь есть колбаса, только надо уметь есть ее с обоих концов сразу», и бодро смотрел в будущее.

Третьим был «Военнообязанный Сав… ин Иван, родивш. 1899 году, бес никакого документу, говорит утерянный, брунетистый, обычного росту». Эту вздорную сопроводительную записку помню до сих пор: на оберточной бумаге, засаленная, с неразборчивой, как будто сконфуженной подписью нашего доктора и крупными каракулями под ней — «писал и зверностю верно удостовиряю комендантский санетар Гаврилов», — в левом углу печать лазарета с двуглавым орлом и короной…

Уходить из лазарета, сразу ставшего близким, уходить на расправу распоясавшейся черни было невыносимо тяжело, да и не исключалась возможность седьмого приступа — по-прежнему остро болела голова. Я жадно, глубоко, искренне жалел о том, что остался жив, и, прощаясь с сестрами, наполнявшими мне карманы провизией и деньгами (некоторое время врангелевские ассигнации еще шли в Крыму, фунт черного хлеба на них стоил 250 рублей, советскими — 150) сказал стыдливым шепотом:

— Если бы у меня был револьвер или яд какой-нибудь… Никогда не был трусом. Но погибнуть в бою или от тифа — это одно, а в чеке…

Петр Ф. переложил с одного плеча на другое свой походный мешок.

— Сегодня тридцать человек на рельсах ухлопали… Былы, кажут, здорово.

Старшая сестра отвела меня в сторону и, перекрестив, до боли крепко сжала мне руки.

— Будьте тверды, — сказала она строго, почти сурово. — Сейчас вы еще больны и потому растерялись. Потом стыдно будет… Не надо! Я не хочу совсем уверять, что ваше положение не опасно. Вот вы и не брились уже сколько недель, нарочно не умываетесь, и фуражку я вашу уланскую сожгла на кухне вместе с документами, а все-таки опытный глаз сразу заметит «буржуя». И все же надо приложить все усилия, чтобы остаться в живых. Понимаете — все! Никому не станет легче, если погибнете и вы. Вы еще нужны семье и, — она осторожно оглянулась кругом, — Белой России. Идите, бедный мой мальчик…

Ее матерински добрые, ласковые, ставшие вдруг круглыми глаза налились терпкой болью…

— Эй, братишка, скидывай шинелю!

Мы все с недоумением оглянулись на нашего «санетара», но он, видимо, опешил перед этим грозным окриком махновца, пересекшего нам дорогу у самого лазарета.

Я злобно снял шинель и подал ее всаднику, — разговоры все равно были бы излишни. Махновец, не торопясь, надел ее, туго затянулся красным кожаным поясом и бросил мне взамен свою — дырявую, без пуговиц.

— На, братишка! Не взыщи, — ты в тыл пойдешь, а мне еще служить, как медному котелку.

Сполз с седла и протянул мне несколько смятых бумажек:

— Вот тут три тыщи, возьми! Твоя-то шинеля получше моей, так штоб без обману, по-хорошему штоб. У меня грошей куры не клюют, а тебе понадобятся. На хлебушку, што ли…

Тронулась кудлатая, гнедая лошадка, помахивая огромным алым бантом на хвосте. Махновец скрылся за углом.

— Ще один худый знак, — сказал Ф. — Офицер и этот… Колы значала добре, значит, пуля по нас плачет.

Кожухин закрыл один глаз и высунул язык, немилосердно гримасничая.

— Та неужго? И-их, Боже мой! И на кого ты нас остави-и-ил!.. Знаешь, что я тебе скажу, галушка ты харьковская: не скули. Главное — не скули! Ты, видать, впервой в такую кашу влип, а мне это все равно, что наплевать. Я и одежу всю, и часы наручные в лазарете оставил. Потому привычный уже к этому — разов тридцать… в плен попадался… А днев через три, когда разденут всех, как липок, я — к сиделке Соньке: одежу даешь, часы даешь! Во какой я, братцы, артист! Как с гуся вода. Но, между прочим, жрать чевой-то захотелось. Сав…ин!

Он толкнул меня в локоть. Я шел рядом с ним, впереди «санетар», сзади харьковец, — я глубоко дышал от усталости и с внимательным, хотя и не совсем радостным любопытством осматривал непривычную мне картину: плетущиеся к югу обозы, море красных пятен, извилистые провалы в грязных джанкойских домиках, густую сочную ругань на каждом шагу, группы бесцельно шатающихся красноармейцев у комендатуры — раздевать уже было некого. На бревнах, кирпичах разрушенных обстрелом зданий и просто в сипло чавкающей грязи расположились тысячи пленных в одном белье, а часто и без него. На многих лицах я заметил ссадины, кровоподтеки, багрово-синие опухоли…

Было бы неверно сказать, что картина эта произвела на меня потрясающее впечатление: Слишком притупились нервы в эти безысходные дни… Жизнь шла мимо них, ненужная и бесстыдная в своей звериной наготе. Не потому ли мне так упрямо, так жадно хотелось умереть?

— Ну? — проронил я, замедляя шаг. — Что вам, Кожухин?

— Ты ж не забудь, что я говорил-то, — сказал ставрополец вполголоса, чтобы не услышал санитар. — Нахрапом лезть на их, сволочей, ни в коем разе нейдет. Хорошо бы слезу подпустить, да ты, я вижу, не артист и нутро в тебе панское. Вот я, так усякаго чекиста проведу. Пропади я на этом месте! Полячка, та любит гонор, а у белых на бессознательности выедешь. А эта шпана перво-наперво начинает с панталыку, с толку, то ись, сшибать. Такую, стерва, комбинацию загнет, что сразу засыпешься. Так ты смотри в оба!

— Хорошо…

— Главное, чтобы на кажный вопросец у тебя ответ был. На кажный — где был у первой половине сентября девятнадцатого года? Сколько годов и днев бабе твоей, ежели женат? По какой такой причине тебе советская власть ндравится? Скольки солдат было в твоей части? Зачем так мало, али много? Я тебе говорю — усе надо знать. Меня в чеках одиннадцать раз допрашивали. Чуть замнешься — пиши пропало…

Он дернул меня за рукав и закричал с легким хохотком:

— Смотри, смотри!.. Петька-то наш!..

Ф. отстал шагов на двадцать, сидел на ящике из-под консервов и растерянно улыбался. Рыжий красноармеец стягивал с него сапоги, два других спорили из-за хорошего, на заячьем меху полушубка харьковца. Какой-то матрос сорвал с него шапку и надел ему на голову ведро с незастывшей известью…

Каюсь, засмеялся и я. Особенно тогда, когда харьковец присоединился к нам, весь в липких струйках извести…

В комендантском дворе стояли две разбитые кухни, у которых невероятно толстый человек, тоже из пленных, записывал вновь приходящих. Зачем — так и осталось невыясненным. Говорили, что по спискам будут давать какую-то бурду и четверть фунта хлеба в день до отправки в Красную армию, в Мелитополь или на полотно. За четверо суток своего сидения в Джанкое я не получил ничего, кроме ударов — от рук до прикладов включительно.

У левой кухни записывали «бело-красных», то есть уже служивших когда-либо в советских рядах: там

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату