24 декабря 1969 года мне стукнуло сорок. По давно заведенной традиции я отметил это с друзьями студенческих лет в Сандуновских банях. При входе над кассой висел… портрет Ленина. Выходило, что без его присутствия и в бане помыться нельзя. Стоя в очереди, мы тихо пересмеивались: «Надо было нарисовать его с банной шайкой».
Потом мы драили друг другу спины, хлестали, плавали в бассейне и сидели на мягких диванах в кабинке, завернувшись в простыни, как римские патриции. Мы пили пиво, шутили и рассказывали анекдоты на злобу дня — про Ленина: «За что молодые женщины любят стариков? В Америке за то, что они богатые; во Франции за то, что они опытные в любви; а в России за то, что они живого Ленина видели». Из бани мы пошли есть дымящиеся чебуреки в ресторане «Арарат» (напротив «Метрополя») и обильно заливали их коньяком.
Когда меняется первая из двух цифр возраста, становится немного грустно. Я всегда любил подводить итоги свершенного, размышлять, что достигнуто, иногда писал об этом стихи. Как раз под сорок лет я увлекался учением древнегречсского философа Сократа, он считал сомнения основой всякого познания. И я прочитал друзьям новые стихи:
Что подвыпившие друзья поняли из высокопарного стиха? Но шепотом спросили:
— А в учении Ленина сомневаться можно?
— Даже нужно, — тоже шепотом.
— Ну, тогда — за сомнения!
Уже два года я ждал, что харьковский театр поставит мою пьесу «Чудное мгновенье», и порой меня тоже охватывали сомнения — происходило что-то неладное. Приехал в Москву главный режиссер Владимир Ненашев, пришел к нам:
— Плохо с вашей пьесой — обком партии запретил ее ставить.
— Почему? Она про любовь Пушкина к Анне Керн, в ней нет ничего антисоветского.
— Мудаки в обкоме сказали, что в честь ленинского юбилея надо ставить только пьесы про Ленина или на революционные темы. Я им доказывал: мы театр имени Пушкина, нам нужен свой пушкинский репертуар. Они сказали: тогда ставьте что-нибудь, как Пушкин спорил с царем и тот его боялся; незачем ставить пьесы про его связь с какой-то блядью.
Ну что сказать на такую «ленинскую философию»? Возражать нельзя. Плетью обуха не перешибешь (особенно если обух — это коммунистическая пропагандистская машина).
Я расстроился, но был тогда слишком занят подготовкой к защите диссертации, обдумывал, как построить свое выступление, чтобы не только рассказать о работе, но и показать фильм об операции с искусственным локтевым суставом. Фильмы на защитах раньше не показывали, но недаром мудрая китайская пословица говорит, что лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Лишь немногие видели мою операцию, и я очень надеялся, что фильм всех убедит в оригинальности моей работы. Пленка первой операции была сделана любителем, хотелось показать получше. И тут неожиданно мне позвонила режиссер Ленинградской киностудии хроникальных фильмов Жанна Романова:
— Мы снимаем фильм «Воспитание смелости» — о трех специалистах разных профессий и выбрали вас как хирурга. Я хочу приехать со съемочной группой и снять вас сначала во время беседы в вашем кабинете, а потом на операции. У вас ведь есть кабинет? Мы снимем вас входящим в дверь, на которой написано ваше имя, зрителю сразу станет ясно, кто вы.
Я обрадовался — они могут помочь мне профессионально доснять операцию. Но вот беда — кабинета у меня не было, а был всего-навсего маленький письменный стол в общей ординаторской комнате. Она хочет показать меня солидно, да мне и самому хотелось покрасоваться — если снимают для показа, то пусть будет в «моем» кабинете. Как раз в то время Каплан был в отпуске, я его замещал. И я решил: заменю на пару часов на двери кабинета его имя своим — для съемки. Должен признаться — это было самонадеянным решением и некрасивой ошибкой, которая могла мне очень навредить.
Оператор снял меня входящим в дверь с моим именем, снял беседу, и мы все ушли в операционную: главное для меня — съемка там. Но пока я делал операцию, в дирекцию донесли, что Голяховский самовольно занял кабинет Каплана. Я ничего об этом не знал, закончил операцию, попрощался со съемочной группой и спокойно убрал с двери свое имя. Но… по институту уже волнами ходили злые слухи. Мне, посмеиваясь, сказали об этом секретарши ученого совета Тамара с Ириной:
— Ты чего наделал?
— Что я наделал?
— Зачем написал свое имя на каплановском кабинете?
— Я его уже снял. А вы откуда знаете?
— Весь институт об этом говорит. Особенно твои недоброжелатели-старухи.
Вот тебе на! Это может переполнить чашу недоброжелательности моих завистников. А их у меня немало, на защите мне это припомнят — наверняка. К тому же, когда Каплан вернется, ему донесут, и он тоже обозлится. Я советовался с Веней:
— Что делать?
— Ой, что будет!.. Первым делом сам все объясни Каплану, пока ему не донесли. Но на голосовании тебе за это накидают черных (члены Совета клали в ящик стандартный напечатанный бумажный бюллетень, в котором зачеркивали «против» или «за», но по-старинному это называлось — бросать белые или черные шары).
Каяться всегда нелегко — искренне расстроенный, я приехал на квартиру Каплана и сбивчиво рассказывал. Он слушал меня скептически:
— Знаете, что я вам скажу? Вы слишком самонадеянны, это вам всегда будет мешать.
— Да, конечно, вы правы…
— Популярность вскружила вам голову.
— Да, вы совершенно правы…
— Вы слишком много хотите, а это опасно, поверьте мне.
— Да, конечно, вы абсолютно правы…
Действительно, я хотел многого — я перерос свое положение и мечтал избавиться от его опеки, начать самостоятельную работу. Но старику этого не скажешь. Повинившись, я уладил отношения. Но как