своих дозоров он проводил обыкновенно — и в любую погоду — в предусмотренной на случай ненастья будке. То, чем он занимал свои служебные часы, для законопослушных граждан секрета не составляло: дощатая будка гудела, как улей, от исполинского, разноголосого, хроматического храпа. Проходя на требу, отец-настоятель обычно останавливался и говорил дьячку Агафангелу Петровичу: «Вот ей же ей, труба Иерихонская!» На что дьячок неизменно отвечал: «Здоров спать, кабан рыжий!» — и сплевывал в подзаборную крапиву.
С наступлением темноты храп — рассудку вопреки — затихал, и после недолгого антракта второй акт в будке открывался диалогом: убедительному баритону городового отвечал воркующий смешок одной из соседских горничных. Постепенно разговор переходил в тесный задыхающийся шепоток и наконец в звучания, истолкованию не подлежащие. Внимая этой ночной симфонии, любитель природы сказал бы, что он слышит взмах крыльев взлетающего аиста или шелест ветра в капустных листьях, мистик подумал бы о душе, жаждущей воплощения и стучащейся в двери нашего подлунного мира, а материалист, скучный и плоский, как грифельная доска, ляпнул бы что-нибудь о приросте населения и, конечно, о законе Мальтуса. Впрочем, народонаселению действительно грозил прирост: городовой был любвеобилен, настойчив и неутомим.
Помимо большой любви, — как широкая душа, он способен был и на большую ненависть. Его врагом номер один были, конечно, студенты.
Эти наглые молодые люди говорили между собой на языке непонятном, как аптека: вечно строили какие-то опять-таки непонятные и поэтому особенно обидные шуточки и вдобавок совершенно откровенно не уважали начальство. Странно то, что, окончив курс своих учебных заведений и вернувшись в город следователями, судьями, врачами, учителями, — они начинали жить, как все люди: ели друг у друга именинные пироги и блины, ходили в собор в двунадесятые праздники и царские дни, играли в преферанс в гражданском клубе и часто — на рассвете — выходили оттуда настолько обессиленными, что городовой должен был за них вспоминать, где именно они живут; почтительно поддерживая под локоть и выделывая вместе с ними по пустынной улице замысловатые зигзаги, он провожал их до дому, где и сдавал с рук на руки плохо проснувшейся кухарке. Когда городовой при встрече козырял им, они отвечали любезно и явно с удовольствием. Можно было подумать, что вся бунтарская дурь в их головах происходила от студенческой фуражки.
К счастью для городового, синие околыши мелькали в городе в недолгие летние месяцы и потом разъезжались по столицам. Зато круглый год в городе оставались гимназисты, и вот именно их городовой терпеть не мог. Если из студента мог выйти еще и чиновник, то из гимназиста — при нормальной инкубации — выклевывался только студент. И, наконец, именно гимназистов городовой считал авторами рисунка, постоянно возобновлявшегося на задней стороне его будки. Не очень талантливой, но смелой рукой на рисунке изображались две фигуры разного пола в позах, которые обычно не принимают при посторонниях. На одной писалось «Пацюк» (прозвище городового), на другой — какое-нибудь женское имя, каждый раз новое и каждый раз, по-видимому, — в точку, потому что кухарки, выходя на базар, прежде всего спешили к будке, чтобы, как в утреннюю газету, — заглянуть на рисунок. Из-за этого происходили бесчисленные сплетни, дрязги, сцены ревности и даже драки.
Каждый раз, стирая на своей будке неизменно возобновлявшийся рисунок, городовой произносил много всяких слов, но ни одно из них в служебный рапорт не годилось бы. И образа жизни своей он никак не изменил, только стал, заслышав запоздалые шаги, неизменно выскакивать из будки, даже если для этого приходилось прерывать то, что обычно прерывать не принято. Однако эти героические антракты не имели никаких последствий: таинственный художник был неуловим, а городовой, парень дюжий и добросовестный, и выходил из будки, и возвращался в нее одинаково в полной боевой готовности.
Зато к прямым своим обязанностям относился он с большой сдержанностью. Когда заехавший в городишко цирк, по причине тощих сборов, вынужден был пустить своих акробатов на непредусмотренную в афишах ночную работу в квартирах обывателей, — разного рода либералы, протестанты и вольнодумцы стали попрекать городового его служебной халатностью и требовать, чтобы он, оставив будку, совершал ночные обходы своего квартала. Пацюк резонно отвечал: «Куды я пойду? Мой револьвер двухдюймовой дошки не пробивае, а он мине из-за угла каменюкой тарарахнет?!»…
Пореволюционная его судьба — как история мидян — темна и непонятна. Не то он стал сапожником, не то вернулся к истокам и сел на землю. Во всяком случае, все бесчисленные на Волыни смены властей прошли над ним, как облачные тени над сонным прудом.
Зато не вызывает сомнений судьба его блистательного столичного тезки: защищая до последнего патрона заживо разложившуюся ничтожную власть — он был, как говорится на фальшивом революционном жаргоне — «казнен восставшим народом» /«для счастья правнуков»/.
Трудно сказать, кто отвратительнее: те ли, что втихомолку прислуживают полиции, или те, что ежедневно и ежечасно, пользуясь ее услугами, ее «принципиально презирают». Вероятно, — последние, потому что — как показывает история — беспощадно уничтожив «чужую» полицию, они немедленно организуют свою, во сто раз злее, грубее и гаже.
IV
Было ли все то, что произошло с нашей страной, неизбежным? Теперь, когда для «бесконечно малых», составляющих атом, сама великодержавная, будто бы все еще материалистическая наука отрицает детерминизм, — трудно быть фаталистом, тем более в социологии. Те, что говорят: «если бы да кабы — да во рту росли бобы… Было как было!.. И иначе быть не могло!» — как будто стоят на очень твердой почве практического разума, но забывают — помимо всего прочего — что, угадывая иные возможные модели прошлого, мы тем самым проясняем для себя возможности в будущем, нащупываем те силы, которые могли бы властно впоследствии проявиться, но были навсегда (или временно?) подавлены, из-за материальных обстоятельств и людского непредвидения, восторжествовавшей случайной доминантой.
Например, национализм и православие — две духовные потенции, не слишком действенные в последние предреволюционные годы, впоследствии жестоко и беспощадно истребляемые (у россиян) комдиктатурой, — сейчас, в период возрождения, о котором спорят, стали «пугалом» для целого ряда «профессиональных историков» новой эмиграции. Но тот «взрывчатый патрон», который, как авиатора из терпящего бедствие реактивного самолета, выбросит их на авансцену истории — профессиональные паникеры «себе на уме» находят не в настоящем, а в далеком прошлом: у Иоанна IV и Петра I и еще каких- то таинственных «семи случаях» нашей истории. Из разных последовательных моделей нашего общественно-государственного строя, которые
Если ученые животноводы из украинского серого быка с длинными рогами целенаправленной селекцией воспроизводят того легендарного дикого лесного быка, который «метал» на своих рогах Владимира Мономаха, то «профессиональные историки», у которых целенаправленность другая, поступают наоборот: из летописного тура выводят посткоммунистического нацистского бешеного буйвола…
Все исследования обстоятельств российской (февральской) революции и большевистской контрреволюции грешат одним и тем же: все забывают, что произошли они на стыке поколений. Революционные «отцы», духовный облик которых определил социально-политические феномены 1905 года — как раз должны были уступить место «детям», уже узнавшим революцию не только по книгам. Но судьба решила иначе: не успев общественно выразиться, эта смена полегла на Галицийских полях или в донских степях, сгнила (в переносном смысле) в эмиграции или, в прямом, в лагерях.
В предреволюционной Империи Российской многие весьма не жаловали восходящую элиту страны, в частности — студенчество. Для одних студент был синонимом бунтовщика, для других — вдобавок закоренелым «шпаком» (штатским).
Отголоски нутряной неприязни к студенчеству выжили, оказывается, даже после шестидесяти лет эмиграции: не так давно в выходящем в Зап. Германии журнале «Посев» автор, как говорили в старину, «из хорошей фамилии», перечисляя всех, способствовавших победе и закреплению большевиков, упомянул и