время войны больше всего его мучило обнаженное лицо смерти, смерти, лишенной того уважения и ритуалов, которыми обычно окружают ее живые, смерти без прикрас, в ее страшной, нечеловеческой реальности, реальности пустынь, океанов, ледников, межпланетных пространств! Он машинально закурил сигарету. Но после первой же затяжки отбросил ее, убежденный («Ведь правда вы одобряете меня, Джина?»), что должен был хоть этим, хоть этой сдержанностью почтить память несчастного помощника кочегара, но убежденный также и в том, что эта его щепетильность ничего не значит, что она совершенно бессмысленна.
В конце концов, взбешенный этой возней и писком, напоминавшими об отвратительном пиршестве, желая вдохнуть хоть немного свежего воздуха, он вылез на палубу, но с трудом, все мышцы у него болели. Море было пустынным. Туман растаял, и небо сверкало звездами. Ночная прохлада ласково коснулась его лба, его горящих щек, груди. Нигде не было видно ни огонька. Ему стало тревожно. «Только бы их ничего не задержало!» Но нет, где-то в этой ночи уже спешили к нему друзья, «вот и мы, старина, мы уже близко, еще немного терпения!», и Ранджоне следил за работой дизелей, запущенных на всю катушку, и Макс стоял у штурвала, и Даррас, прижавшись лбом к стеклу, вглядывался в темноту, да, все это скоро закончится шумной и радостной встречей!
Он направился к камбузу, нашел там пачку галет, коробку сардин, вино, сушеные фиги, перекусил на скорую руку около бывшей радиорубки (все аппараты были разрушены, повсюду валялись куски фанеры, одна из переборок покоробилась во время пожара), не переставая всматриваться в даль.
Одиннадцать часов семнадцать минут.
Он решил, что вернется в трюм и уже не отойдет от насоса до прихода «Сен-Флорана». А тогда уж Даррас и Ранджоне обсудят сложившуюся ситуацию и возьмут все в свои руки! С той минуты решать будут они, а он, Жорж, лишь исполнять приказания. Он разрешил себе одну сигарету, выкурил ее около капитанского мостика, подавленный беспредельностью ночи, среди которой вспыхивало и гасло короткое свечение. На мачте печально горели красные фонари. Что же, пора было спускаться, так как, по правде говоря, мысль об этой воде, которая неудержимо просачивалась в трюм, тревожила его.
Уже осталось позади первое перекрытие решетчатого настила над машинным отделением, теперь он должен был спуститься по железному трапу, некоторые ступеньки которого покорежило во время взрыва. В этом месте звуки, доносившиеся из трюма, сливались с шорохом, проникавшим сверху через провал, словно шепот далеких звезд. Отяжелевший от усталости, поглощенный мыслью о том, откуда просачивается вода (почему бы ему еще раз не попытаться определить это место?), он не сумел обойти какую-то торчащую балку, ноги его, покрытые слоем масла, соскользнули, он закричал, раскачиваясь в пустоте (выпущенный из рук фонарь упал вперед, прорезав темноту), и рухнул рядом с фонарем на помост в пролете между балками, и бок ему, точно железной шпагой, пропорол один из прутьев решетчатого настила или лестничного ограждения, развороченных взрывом; голова у него раскалывалась от глухого рокота волн, доносившегося через обшивку корабля из самых глубин той бездны, куда он, медленно кружась, погружался.
13
Это монотонное пение, эти сетования раздавались все громче и громче, по мере того как кающиеся грешники, минуя разрушенные дома деревни, приближались к вершине холма, к церкви с развороченной папертью и расколотой надвое колокольней; эта бесконечно грустная литания звучала среди развалин, в этой пустыне, куда ветер приносил чудовищный запах трупов, лежавших на противоположном склоне! И эти люди в белых монашеских рясах с капюшонами, со свечами и распятиями в руках, с темными, глядевшими сквозь прорези глазами, шагали плечом к плечу, слегка раскачиваясь, словно стараясь усыпить какую-то очень древнюю, извечную боль. От их пения, казалось, вздымались на пути тучи огромных черных мух; а он, Жорж, со своими солдатами в касках, замаскировавшись ветками, с ружьями в руках, с патронташами на животе, смотрел на проходящую процессию в честь сердца Иисусова, с хоругвями, с бумажными лилиями и розами, а там, на другом берегу реки, другие солдаты в касках, только в зеленых мундирах, должно быть, тоже слышали этот однообразный гул, эти молитвы, возносимые под белым январским небом высоко в горах Абруцци; ему, Жоржу, шел двадцать второй год, и он совсем недавно узнал, что смерть существует, что это не абстрактное понятие, а… Боже, до чего он страдает! А пение все продолжается, отдается толчками в его крови, а глаза в прорезях капюшонов почти неподвижны, равнодушны, о, как мне больно; чудом уцелевший фонарь, лежавший рядом на поперечном брусе, отвергал это воспоминание, эти утешающие голоса! Нестерпимая боль, огненными искрами пронзившая все его тело и отозвавшаяся в мозгу, теперь сконцентрировалась в одном месте и жестоко терзала его. Лежа на спине, упираясь затылком в какой-то невидимый ему предмет, он стал осторожно ощупывать пальцами кожу вокруг раны, но каждое прикосновение вызывало новую волну острой боли, подкатывавшей к горлу, отдававшейся в пояснице. Его прошибал холодный пот. Он сказал себе, что должен отодвинуться, отползти от края. Одно неловкое движение, и он провалится в эту пропасть. Прут, о который он поранился, находился слева и был снова нацелен на него, фонарь лежал чуть дальше, свет его был обращен в сторону трюма. Он инстинктивно протянул к нему руку, но в то же мгновение железные когти снова вонзились в его внутренности. Побежденный, он замер в неподвижности, прислушиваясь к чему-то, что томилось и страдало в глубине его существа. Не отчаиваться. Скоро его товарищи будут здесь. Значит, надо сохранять силы и волю. Ничего еще не было потеряно. Лонжеро тоже был ранен в пах, выкарабкался и живет. Жорж не сомневался в том, что тоже выживет. Он чувствовал, как эти мысли приносят успокоение его израненному телу, да и сами эти мысли теперь, когда он немного оправился от удара и прекратилось страшное головокружение, теснились в его мозгу, по-прежнему ясные и быстрые, вселяя в него уверенность, что подобная ясность и трезвость ума никогда не смогут исчезнуть. Больше всего сейчас его мучила жажда. Он открыл рот, чтобы вдохнуть хоть немного этого сырого воздуха, проникавшего через пролом с промытого неба. В поле его зрения пробоина была чуть скошена, и сквозь нее, как трагический знак, на фоне холодных созвездий — зеленый фонарь на вантах, и этот медленно покачивающийся фонарь напоминал о бесконечной пульсации Вселенной, заставляя тоскливо сжиматься сердце. Теперь, когда он лежал неподвижно, сосредоточившись, замкнувшись в себе, осторожно дыша, он, казалось, получил блаженную передышку, несмотря на эту тяжесть, на эту жадную пасть, присосавшуюся к его поясу. Он всегда больше всего опасался именно этого: гнусной раны в живот. И вот на тебе! В конце концов это с ним и случилось! «Надо же быть таким неловким!» Он испытывал чувство, знакомое проигравшему игроку, который вновь азартно переживает минуты, предшествовавшие катастрофе, уверенный в том, что никогда больше не повторит роковой ошибки. Но кто сможет повторить все сначала? Как всегда, ставок больше нет! При этих словах Жорж закрыл глаза и погрузился в воспоминания о Мадлен, которая ждала его, потому что она, конечно же, ждала его, быть может, она приедет к нему; о ее приближении он узнает по ее серебристому смеху, который он так любил; и этот ее смех уже летел к нему, его нес морской ветерок, он бился о железные переборки, его птица счастья! Но может быть, уже слишком поздно, может быть, он потерял слишком много времени на этом долгом, — не таком уж, в сущности, долгом — и все-таки изнурительном пути. О Мадлен, ее сердце, смех, поцелуи, вся ее нежность! Широкое, расклешенное платье Мадлен заслонило знойное небо над его головой — «чего бы я только не отдал за один-единственный стакан воды!», — и ее глаза смотрели на него, глаза Мадлен, сияющие добротой, любовным пылом, безграничным великодушием. «Но значит, вы ничего не понимаете, Жорж!» Да, теперь он наконец понимал, а она подсмеивалась над ним, покусывая губу, лукавая, с искрящимися глазами. «Вы, значит, не понимаете, что я вас люблю!» Да, вы любите меня, и это удивительная история, Мадлен, хотя моя песенка — нет, нет, это не так! — спета, но нет у меня другого желания, как сделать вас счастливой, посвятить вам свою жизнь — или то, что от нее осталось! Боже, как хочется пить!.. Прижать вас к своей груди, вас, улыбающуюся, молодую, нежную, любящую! Хоть бы они наконец приехали! Который сейчас может быть час? Даррас сказал: в полночь! Но как поднять руку, взглянуть на часы — циферблат как далекая звезда! Они будут довольны мной! Я выстоял, несмотря ни на что. Пока на борту потерпевшего кораблекрушение судна остается хоть один человек, его нельзя считать покинутым! Пока остается хоть один живой человек, само собой разумеется! Но я жив, я жив, будьте справедливы! Признайте это, я жив, меня держит сердце, оно по-прежнему бьется, прислушайтесь к его биению! Совсем еще новый мотор! Совсем еще новое сердце! Уж не тускнеет ли свет фонаря? Он с опаской