Вернувшись в Петербург, Гаршин с головой ушел в служебные и литературные дела. Он принял горячее участие в судьбе поэта Надсона, умиравшего от чахотки. Друзья поэта с большим трудом достали небольшую сумму денег и проводили его за границу.
На специальном концерте, устроенном известным музыкантом Давыдовым в пользу больного Надсона, Гаршин, очарованный искусной игрой, написал небольшое стихотворение в прозе, где выразил и волнующее впечатление от музыки и скорбь о судьбе своего умирающего друга.
'Когда он коснулся струн смычком, когда звуки виолончели вились, переплетались, росли и наполняли замершую залу, мне пришла в голову горькая и тяжелая мысль.
Я думал: есть ли здесь, в этой зале, десять человек, которые помнят, ради чего они собрались сюда?
Иные пришли из тщеславия, другие — потому, что было неловко отказаться, третьи — послушать хорошей музыки.
Но немногие помнили умирающего юношу, ради которого все это было устроено.
Эта мысль была горька, и под страстные и печальные звуки мне представилась далекая картина.
Я видел слабо освещенную комнату; в углу ее — постель, и на ней лежит в лихорадке больной.
Огонь покрывает его исхудалое лицо, и прекрасные глаза горят больным пламенем.
Он смотрит в лицо другу. Тот сидит у изголовья. Он читает вслух книгу.
Иногда чтение прерывается; он смотрит своим добрым взглядом на бледное лицо.
Что он читает в нем? Смерть или надежду?
Виолончель смолкла… Бешеный плеск и вопль удовлетворенной толпы спугнули мечту…'
Осенью 1884 года Гаршин приступил к повести 'Надежда Николаевна' и работал над ней всю зиму. Эта повесть по форме сильно отличалась от прежних рассказов Гаршина; в ней развито действие, имеется сложная сюжетная интрига — убийство, любовь, ревность, но в художественном отношении она слабее других произведений Гаршина.
В повести 'Надежда Николаевна' выведена среда художников; главная героиня — проститутка. Но в отличие, например, от 'Происшествия', социальные вопросы в этом произведении почти не затрагиваются. Повесть полна противоречий. Многое в ней навеяно учением Толстого, но отдельные места написаны как бы специально для полемики с основными положениями толстовства.
Герой повести Лопатин в порядке самозащиты убивает своего приятеля Бессонова. На насилие он отвечает насилием. Однако в конце повести убийца Лопатин мучается совестью, которую считает высшим мерилом суждения о человеческих поступках. Он считает, что для человеческой совести нет писаных законов, нет учения о невменяемости, и человек несет за свое преступление казнь. 'Скоро господь простит меня, — рассуждает герой, — и мы встретимся все трое там, где наши страсти и страданья покажутся нам ничтожными и потонут в свете вечной любви'. Такое окончание повести совершенно соответствует положениям толстовства.
Однако есть в повести одно место, которое резко направлено против важнейшего тезиса толстовства — о 'непротивлении злу'. Этот эпизод мало связан с общей линией сюжета и вставлен в повесть, по- видимому, лишь с целью резко возразить Толстому. Один из героев повести, художник Гельфрейх, образно рассказывает сюжет картины, которую он мечтает написать:
'Как-то раз Владимир Красное Солнышко, — фантазирует Гельфрейх, — рассердился за смелые слова на Илью Муромца; приказал он взять его, отвести в глубокие погреба и там запереть и землей засыпать. Отвели старого казака на смерть. Но как это всегда бывает, княгиня Евпраксеюшка 'в те поры догадлива была': она нашла к Илье какой-то ход и посылала ему по просфоре в день, да воды, да свечей восковых, чтобы читать Евангелие, и Евангелие прислала… Вот сидит Илья Муромец и читает; и раскрыл он место о нагорной проповеди и читает он о том, что, получивши удар, надо поставить себя под другой. И читает он это место и не понимает. Всю жизнь трудился Илья, не покладая рук, печенегов, и татар, и разбойников извел великое множество; разных Тугаринов Змеевичей и Идолищ Поганых, и полениц, и жидовинов побеждал; век прожил в подвигах и на заставах, не пропуская злого в крещеную Русь; и верил он во Христа, и молился ему, и думал, что исполняет христовы заповеди. Не знал он, что написано в книге. И теперь он сидит и думает: 'Если ударят в правую щеку, подставить левую? Как же это так, господи? Хорошо, если ударят меня, а если женщину обидят или ребенка тронут, или наедет поганый да начнет грабить и убивать твоих, господи, слуг? Не трогать? Оставить, чтоб грабил и убивал? Нет, господи, не могу я послушаться тебя. Сяду я на коня, возьму копье в руку и поеду биться во имя твое, ибо не понимаю я твоей мудрости, а дал ты мне в душу голос, и я слушаю его, а не тебя!..'
Илья Муромец в повести Гаршина читает нагорную проповедь, то есть как раз то место из евангелия, которое послужило Толстому основой для написания знаменитого 'В чем моя вера?'. В уста Ильи Муромца Гаршин вкладывает протест против толстовства, который он сам несет в своем сердце.
Словами Гельфрейха Гаршин доказывает, что Илья Муромец, убивавший людей, защищая угнетенных и слабых, отстаивая независимость своего народа, не меньше достоин звания 'святого', чем другие 'угодники'.
'…Илья и Евангелие! Что общего между ними? — рассуждает Гельфрейх. — Для этой книги нет большего греха, как убийство, а Илья всю жизнь убивал. И ездит он на своем жеребчике, весь обвешанный орудиями казни — не убийства, а казни, ибо он казнит. А когда ему не хватает этого арсенала или его нет с ним, тогда он в шапку песку насыплет и им действует. А ведь он святой. Видел я его в Киеве… лежит вместе со всеми — и справедливо…'
На отношении Гаршина к Л. Н. Толстому и к толстовству следует остановиться поподробнее, так как со стороны буржуазной критики были попытки изобразить Гаршина, особенно в последние годы его жизни, чуть ли не правоверным толстовцем.
Было бы неправильно отрицать влияние Толстого на Гаршина, но Гаршин никогда не был последовательным сторонником религиозно-нравственного учения Толстого. Больше того, он был решительным противником важнейших тезисов толстовского учения — непротивление злу, отрицательное отношение к науке и т. д.
В последние годы своей жизни Гаршин как будто приблизился к лагерю толстовцев: он принимал участие в толстовском издательстве 'Посредник' и дружил с ближайшими единомышленниками Толстого — Чертковым и другими.
Выпуск массовых дешевых изданий для народа казался ему тем настоящим делом, которого жаждала его тоскующая душа. Он был уверен, что это издательство выполняет важную и полезную для народа миссию.
Вместе с Л. Н. Толстым Гаршин делал тексты для лубочных картинок, выпускаемых 'Посредником', чтобы вытеснить антинародные, пошлые лубки реакционных и торгашеских издательств.
В последних рассказах Гаршина — 'Сказание о гордом Аггее' и 'Сигнал' — влияние Толстого очевидно. Интересно, например, что сам Толстой одно время собирался художественно переложить легенду о гордом Аггее, но, прочтя рассказ Гаршина, оставил свое намерение. Очевидно, трактовка Гаршиным этой легенды его удовлетворила.
Можно ли, однако, на том основании, что в двух-трех рассказах Гаршина, написанных к тому же специально для толстовского издательства, содержатся идеи, родственные толстовским, считать его толстовцем, как это пытались в той или иной форме делать некоторые критики?
Против этого нужно решительно протестовать. Отношение Гаршина к Толстому и толстовству значительно глубже и сложнее.
Ближайший друг Гаршина, Фаусек, который в последние годы жизни писателя был поверенным его самых задушевных мыслей, рассказывает, что Толстой был наиболее любимым писателем Гаршина. Произведения Толстого являлись для Гаршина настольной книгой, несравненным образцом художественного творчества. Человеческая жизнь, изображенная в романах Толстого, казалась Гаршину, по словам Фаусека, более реальной, чем настоящая жизнь. С субъективным отношением Толстого, с его оценкой жизни и жизненных явлений (в его романах) Гаршин не всегда соглашался, но художественный материал и поэзия его были для Гаршина предметом безусловного поклонения. Говоря о каком-нибудь общественном явлении или о душевной жизни человека, он ссылался на примеры из романов Толстого, как на нечто вполне реальное, как на неоспоримые аргументы. Он перечитывал произведения Толстого десятки раз и помнил всякую подробность в них.