Недаром рыцарь был смущен:
Ведь сам же Констанс предал он, Но мог ли он предполагать,
Что приговор произнесен,
И что своей рукою он
Помог ее замуровать?
Давно уж он устал от слез,
Укоров ревности, угроз,
Когда ж в ревнивом ослепленье
Она пошла на преступленье —
Ее безумством возмущен,
Беглянку церкви выдал он
(Но не как жертву — как рабу), Чтоб месть ее, ее судьбу
От глаз людских укрыл стеной
Навеки монастырь чужой!
Он гордым Генрихом любим,
Ему ли страшен папский Рим?
За сотню фунтов грех любой
Ему простится сам собой!
Так просто рассудив, он сам
Путь к жертве указал попам.
В его отряде каждый знал,
Что паж в пути от них отстал, Что лорд не взял его сюда,
Щадя незрелые года,
А кто побольше знал — так он
Молчал: ведь гневный Мармион
Не потерпел бы, чтоб вассал
Свой нос в его дела совал.
16
И совесть рыцаря спала —
Ведь Констанс далеко была,
Что угрожать могло бы ей
Вдали от мира и людей?
Ничто. Но Мармиона вдруг
Ее любимой песни звук
Встревожил, пробуждая вновь
Сомненья, совесть и любовь…
А этот мрачный пилигрим!
Три слова, сказанные им,
Повергли Мармиона в страх.
Про тайный суд в монастырях
Он вспомнил, и в душе опять
Воскресла та, кого предать
Он не задумался. Она
Была прекрасна и нежна,
Совсем такая, как тогда,
Когда, краснея от стыда,
Из монастырских стен ушла,
И хоть испугана была
Побегом дерзостным своим,