А еще через непродолжительное время в ночном полумраке послышалось фырканье лошадей, скрип санных полозьев по снегу.
Четыре повозки, на каждой из которых по седоку, остановились около вагона. Времени даром в ожидании их не теряли. По приказу поручика солдаты охраны вагона заранее выгрузили, поставили прямо на снег металлические патронные ящики. Две дюжины их рядками высились у железнодорожной насыпи.
Возница головной повозки, спрыгнув с саней, безошибочно, несмотря на полумрак, приблизился к Хмелевскому.
«Наверное, этот и есть лавочник-маслодел», — всматриваясь в немолодое, побитое оспинами лицо возницы, подумал старший лейтенант.
О чем-то поручик с рябым поговорили коротко, и началась погрузка. Ящики скоро были уложены и увязаны веревками. Можно было трогаться. Хмелевский приказал солдатам охраны вагона тоже садиться в розвальни.
— С Богом. Поехали, — сказал он, и передняя повозка, а следом и другие двинулись с места.
Сам Хмелевский, увлекая за собой старшего лейтенанта, сел в сани, где возницей был рябой.
Отдалились от полотна. Взоров глянул на глубоко затемненный безмолвный эшелон, усмехнулся: «Столько было наставлений перед поездкой, столько слов о его личной значимости и власти, и чем обернулось на самом деле. Но главное, как просто дал себя уговорить».
Когда, обогнув эшелон, переезжали железнодорожные пути, ночной вокзал, освещенный снаружи и изнутри, восстал перед глазами на секунду из мрака ничем не заслоненный. Взорову вдруг нестерпимо захотелось туда. Сию минуту, немедленно! От понимания невозможности выполнить желание у него сердце сжалось, зашлось страдальческой болью, и он поднял глаза к небу, мутному, с ускользающими редкими звездами…
Куда ехали?
Санная дорога за рельсовыми путями и окраинными избушками Пихтовой нырнула в глубокий лог; по дну его и направились вправо, повторяя все его изгибы, потом круто взяли на подъем. Рябой попросил господ офицеров слезть с саней, пройтись пешком; сам взял лошадь под уздцы, повел. Не зря увязывали тяжелую кладь. Не прикрепленные к саням, на этом подъеме ящики бы очень просто соскользнули в снег.
Выбрались из лога, и возница разрешил садиться в сани. Заснеженное ровное пространство угадывалось впереди. Но и оно не было долговечным. Запетляли среди каких-то высоких, со странными, грибовидными очертаниями, стожков. Ветер гулял меж этими стожками еще более чувствительный, чем в чистом поле.
— Холодно, — сказал рябой. — А у меня тулуп и шуба. Под ящики попал, не углядел.
— Далеко еще? — спросил поручик.
— Не-е, верст пяток — и заимка, — ответил возница. Продолжил о шубе: — Ничего. На возвратном пути сгодится. Барловая. Теплая. Даром, что снашивается скоро.
Въехали в хвойный лес, и ветер потерялся; дорога пошла прямая, чуть под уклон; кони перебирали ногами веселей, не нужно было их понукать.
— А вона и подъезжаем, — кнутовищем ткнул вперед в пустую темноту возница.
Взорову захотелось спросить у поручика, что за человек их возница — маслодел ли, другой ли кто-то, что еще за люди с ним? Собрался задать вопрос этот по-французски, но вовремя вспомнил запрет Ковшарова употреблять даже русские малопонятные слова, дабы не настораживать чалдонов. Соображают, какой груз везут, нервы взвинчены. Бог весть чего наделать с перепугу способны.
Бревенчатый дом — заимка — стоял у подошвы покатой горы в полукольце островерхих заснеженных елей. Взяв разбег с горы, все четыре подводы проскочили мимо дома; вожжи попридержали, натянули в низинке, вблизи от темнеющих на снегу двух больших темных пятен. Хоть и предупредил полковник Взорова, что груз будет временно утоплен, не сразу старший лейтенант сообразил: они на скованном льдом озере, а темные пятна — проруби.
— Так что, батяня, начинать? — подошел, спросил у рябого детина, обряженный в солдатское. Очевидно, сын маслодела-арендатора, бывший вестовой Ковшарова. К офицерам и головы не повернул, будто их и не было рядом.
Донесся всплеск. За ним — другой, третий, пятый.
— И мы начнем. — Рябой подогнал повозку ближе к проруби, в мгновение ока распутал веревки. На помощь ему тенью метнулся неведомый Взорову человек, весь путь от Пихтовой правивший лошадью впереди них.
Минуты три только и слышались всплески. Потом все стихло.
— А что солдаты охраны? — спросил поручик
— Не волнуйтесь, господин офицер, они уже теперь не выдадут, — ответствовал ему голос детины, который так недавно испрашивал разрешения у батяни приступать к делу.
— Что, что он сказал? — Взоров, конечно, понял зловещий смысл сказанного об участи трех солдат, но хотел слышать подтверждение от поручика.
— Вы же слышали.
— Нет, объяснитесь. Я вас не понимаю, господин поручик, — чувствуя, как все вскипает внутри, сказал как можно спокойно Взоров.
— Это мне нужно брать с вас объяснение.
— То есть? Вы дали слово дворянина и не сдержали.
— Я?
— Да. Что вы искали в шинели, когда полковник отвернулся? Наверно, носовой платок?
Последние слова прозвучали насмешливо-холодно. Они не оставляли сомнений, звучали, как приговор. Вон, оказывается, как может звучать смертный приговор. В виде вопроса о носовом платке.
Можно было что-то отвечать, можно — молчать. Исход все равно один. Взоров поднял глаза к небу. Все та же муть, пелена, те же редкие звезды.
Неожиданно вспомнил про Евангелие. Оставил в вагоне, или с собой? Последние месяцы не расставался с ним. Редко читал, но имел при себе. Пошарил рукой во внутреннем кармане шинели: с собой. И успокоился. Единственный интерес на земле оставался: кто будет его убийцей? Кто столкнет вслед за ящиками с золотом в прорубь?..
Часть третья
На Подъельниковском кордоне пробыли сутки.
Зимин вдоволь наговорился с Засекиным-пасечником, полистал-почитал дневники его отца Терентия Никифоровича, да и просто хорошо отдохнул среди запашистого дурманного разнотравья, роящихся гудящих пчел.
Братская могила у Староларневского балагана, упоминавшаяся в дневнике, не потерялась. По словам Василия Терентьевича, его отец до самой своей кончины ухаживал за этой могилой, крест до сих пор стоит там. Зимин не прочь был бы проехать к балагану, но высказал свое желание слишком поздно: перед обратной дорогой дополнительные двенадцать километров туда и столько же назад — нагрузка для коней ни к чему. Сошлись на том, что в другой раз побывают около Староларневского непременно. Хотя, как понимали все трое, другого раза, скорее всего, и не будет.
Василий Терентьевич на прощание снял со стены, надписал и упаковал понравившуюся Зимину картину с видом бревенчатого дома на взгорке среди раскидистых кедров. «Какое-никакое, а к кладу имеет отношение. Не картина, конечно, дом». И меду, тоже в подарок, полную дюралевую фляжку налил.
Под наказы передавать привет Сергею Ильичу, приглашения бывать еще, и выехали.