— Ты прав, — поддержал Рутковский.
— Может быть, доля истины в ваших словах есть, — не очень охотно согласился Воронов.
— Да, есть! — не без апломба заявил Мартинец. — Если быть откровенным, зачем мы сюда сбежали? За гонораром! И каждый не мог не знать, приблизительно сколько и за что тут платят.
Воронов поморщился.
— У вас все навыворот, — сказал он раздраженно.
— И каждый получает в меру своей испорченности. — Мартинца уже никто не мог остановить. — От некоторых, нагребших денег граблями, до...
— Воронова, так вы хотели сказать?
— Не возражаю.
— Но я тут ничего не заработал.
— По Сеньке и шапке...
Воронов вспыхнул:
— Я не позволю!
— Однако же тут свобода слова, — ехидно возразил Мартинец, — и вы приехали сюда именно ради нее.
Воронов снова жадно выпил виски.
— Некоторые отождествляют свободу слова со свободой оскорблений, — скривил он губы.
— А я считал вас, Александр Михайлович, более терпимым. И, если откровенно, духовно более высоким.
— Жаль, что ошиблись.
— Да, жаль, — совсем серьезно подтвердил Мартинец и также отхлебнул спиртного.
Рутковский решил, что настало время вмешаться и ему.
— Так как же будет с нашей передачей? — спросил. — Может, у вас есть новый рассказ или отрывок из романа?
Воронов печально усмехнулся.
— Я уже говорил: не пишется...
— И я себе не представляю, как можно браться за перо, — согласился Максим. — Честно говоря, пробовал и что-то даже написал. Прочитал и отложил: не нравится.
— Однако же вы молоды и должны думать о будущем. Это у меня все в прошлом и трудно войти в новый ритм. А вам нужно — не вековать же на радио.
— Да, конечно, но писатель, возможно, должен иметь не только письменный стол. Даже самый большой на свете, — усмехнулся Максим, вспомнив свою мечту о большом письменном столе. — Заставлять себя?
— Ну работа, хотите ли вы этого или нет, всегда какое-то принуждение.
— Конечно, и все же, если в сердце пусто...
— Милый мой, — подвинулся вместе со стулом к Максиму Воронов, — смотрите на меня и учитесь: я ведь старый хрыч и дурак — немного выпил, поэтому откровенно и говорю вам все это, — так вот, я дурак, а почему сюда приехали вы?
Глаза Воронова блестели, он действительно был откровенен, и Рутковский понял, почему он искал встречи: захотелось выговориться, излить душу, потерзать себя и, наконец, оправдать и свою духовную пустоту, и творческую несостоятельность; всегда можно найти что-нибудь, лишь бы реабилитировать себя, свалить причину своих неудач на кого-то, на не зависящие от тебя обстоятельства, на какую-то высшую силу, не дающую высвободиться и заявить о себе во весь голос. А если присмотреться, то причина в тебе же самом, в безволии, обычной лени, или, как случилось с Вороновым, в духовном предательстве самого себя.
Рутковский не ответил Воронову. Да и что мог ответить. Он-то знал, для чего приехал сюда, а оправдываться и живописать свои поступки не желал: все равно любые его слова прозвучали бы фальшиво, а фальшивить не хотелось — он имел право хотя бы на это. Но Воронов, как оказалось, и не требовал от него ответа. Сидел, опершись руками о спинку стула, говорил быстро, и сейчас не услышал бы никого, слышал только себя и говорил только для себя:
— Мне уже не вернуться назад, и я жалею, что поступил так, упрекаю себя, и не потому, что имею материальные затруднения, мне просто тяжело и ностальгия мучает меня. Я стал творческим импотентом, перестал чувствовать слово, а что может быть страшнее для писателя? Если каждый день сталкиваешься с чужими людьми, если видишь чужие физиономии, если не с кем серьезно поговорить, пошутить, посидеть молча, какая же это жизнь?
Мартинец налил в стакан немного виски, подал Воронову, и вовремя, ибо тот с жадностью отхлебнул, допил до конца и пожаловался:
— Видите, единственное утешение в спиртном, понемногу спиваюсь, но не могу остановиться.
Мартинец не выдержал, чтобы не поддеть:
— Говорили вы, Александр Михайлович, хорошо, красиво, и что это за манера славянская: топтать себя и чувствовать от этого удовлетворение? А после этого спокойно отведывать чай с пирожными. К тому же обязательно со свежими пирожными.
Воронов нахмурился: думал, что его поймут совсем не так, пожалеют и оправдают.
— Вы слишком рационалистично мыслите, юноша, — обиженно процедил он.
— Конечно, как можно иначе? Да и вы сейчас договаривались о гонораре на нашей станции.
— Такова жизнь, — вздохнул Воронов.
— Вот я и говорю: все мы любим красивые слова, а когда доходит до дела...
— Ладно, — перебил его Рутковский, — что мне передать Кочмару?
Воронов поиграл пальцами обеих рук: переходить от патетики к прозе не так-то и трудно, но ведь нужно придерживаться какого-то приличия. Поднялся, немного походил по комнате, делая вид, что раздумывает. Наконец ответил:
— Я дам вам рассказ, небольшой рассказ, недавно написан. И пусть кто-нибудь из корреспондентов запишет разговор со мной. Передайте господину Кочмару, что я делаю это с удовольствием.
Эти слова так не вязались с прежними патетичными тирадами, что даже Мартинец растерялся.
— Ого, — пробурчал, — а вы знаете, что делаете!
— Да, да, — неожиданно быстро согласился Воронов. — Было бы глупостью не воспользоваться услугами вашей фирмы. Тем более что она неплохо платит и имеет тенденции к расширению.
— Несмотря на протесты общественности, — промычал Мартинец.
— Пока существуют разные разведки, — махнул рукой Воронов, — и ястребы в американском сенате, вам ничто не угрожает. Это правда, что радиостанции модернизируются?
— Ходят слухи, — уклончиво ответил Рутковский.
— Зачем же так нежно: слухи... — засмеялся Мартинец. — Факты говорят о другом: мы получили деньги на новые мощные передатчики.
— Вот видите, — одобрил Воронов.
— Приятно? — спросил Мартинец.
— Писатель существует для того, чтобы его читали, — ответил Воронов. — Или передавали по радио. Нам нужна аудитория, без нее мы пропадем, не так ли, господин Рутковский?
Максим поднялся. Воронов опьянел, начал повторяться. Он пробовал задержать их, но не очень