приближении к глазу постороннего тела, что наш зрачок сам собой то сужается, то расширяется и т. д.? Разве мы стыдимся того, что не можем по произволу двигать ушами?
А затем, разве выполнение многих низших функций нашим организмом автоматически, без вмешательства нашего практического разума сколько-нибудь понижает человеческое достоинство? Не наоборот ли, не тем ли ценнее становится наш физический организм, чем менее требует он вмешательства высших сил нашего духа в растительные, питательные, родовые, двигательные процессы, оставляя эти силы свободными для высших целей?
Ведь чем совершеннее машина, тем более сложную работу выполняет она автоматически, не требуя вмешательства рабочего. Почему же автоматический характер родовой жизни должен вызывать чувство стыда?
В действительности не автоматичность родовой жизни, а как раз наоборот — ее недостаточная автоматичность вызывает чувство стыда. Блаженный Августин не считается со специфическим отличием стыда от чувства недолжного, греховного, от совести. Сущность совести заключается в сознании уклонения нашей воли от моральной нормы. Сущность стыда — в сознании ненормальности обнаружения того, что должно быть скрыто. Можно стыдиться и хороших поступков, например раздачи милостыни при посторонних. Между совестью и стыдом есть даже некоторый антагонизм. Совесть побуждает нас останавливать нашу мысль на совершенном грехе и открывать его другим, побеждая при этом чувство стыда.
Слово «совесть» от корня «вед» близко по значению словам — «знание», «ведение». Между тем стыд по самой своей природе противен знанию, ведению. Слово «стыд», древнее «студ», имеет один корень со словом «студеный», холодный и означает чувство духовного холода при сознании того, что должно быть скрыто от сознания. Таково именно и было первое проявление стыда в истории человечества.
Таким образом, не автоматичность родовой жизни, а именно ее недостаточная автоматичность, именно вмешательство в нее нашей воли и сознания вызывает чувство стыда. И если бы люди, по рецепту блаженного Августина, сумели подчинить своей воле родовые процессы, они стали бы лишь бесстыжими, но не невинными.
И причину того, почему объектом стыда как чувства ненормальности вмешательства сознания является главным образом родовая жизнь, понять не трудно. Тогда как сущностью родовой жизни является деление, сущностью сознания — единство, и, сливаясь с родовой жизнью, сознание искажает свою природу.
3. Но особенно ярко обнаруживают ложность воззрения блаженного Августина те моральные практические выводы, которые неизбежно из него следуют.
Блаженный Августин говорит, что в нормальном, райском состоянии родовая жизнь всецело подчинялась нашему практическому разуму, после же грехопадения не совсем подчиняется ему. Но если так, то наш моральный долг — стремиться к восстановлению нашей природы в ее нормальном, первобытном состоянии и добиваться того, чтобы наша родовая жизнь выполняла веления нашей воли.
Какими же средствами мы располагаем, чтобы подчинить своей воле члены тела, плохо ей повинующиеся? Для этого существует только одно средство — повторные и настойчивые усилия воли, направленные на упражнение данного члена в известном направлении. Это признает и сам блаженный Августин, говоря, что особо полное подчинение тела воле мы замечаем «в мастерах телесных искусств, где для придания слабой малоподвижной природе большей подвижности присоединяется упражнение»[333].
Отсюда следует, что мы должны как можно более думать о родовой жизни и как можно больше и чаще напрягать свою волю в этом направлении в надежде, что в конце концов добьемся ее подчинения нам. Отсюда следует, что неиспорченный юноша, у которого волнения страсти являются лишь последствием избытка сил организма и совершенно не зависят от его практического разума, находится на низшей ступени родовой морали, тогда как опытный старый развратник, у которого родовая жизнь диктуется его развратной волей и извращенным воображением, чрезвычайно близок к райской невинности.
Чудовищность таких выводов, неизбежно следующих из учения блаженного Августина, а вместе с тем ложность и самого учения слишком очевидны[334], а между тем это учение имело широкое влияние как на характер других положений в учении о браке самого блаженного Августина, так и вообще в истории западной богословской мысли. Так как допущение нормальности бессознательного характера родовой жизни в корне расходилось со взглядом Августина на похоть, то он вообще отказывается ответить на вопрос, каким путем нужно идти к оздоровлению родовой жизни. Он ставит вопрос не об ее внутреннем оздоровлении, а лишь об ее внешнем оправдании. По его представлению, родовая жизнь неотделима от похоти, и, в сущности, то и другое понятия совпадают друг с другом. Таковой родовая жизнь является и в браке и вне брака. И в браке родовая жизнь, являющаяся выражением похоти, остается греховной, но лишь менее.
Здесь concupiscentia, похоть, является culpa venialis, простительной виной вследствие того, что благодаря ей достигается хорошая цель («цель оправдывает средства») — потомство. «Из зла похоти, — пишет Августин, — супружеское общение производит некоторое благо — потомство»[335], как будто потомство не может произойти и от блуда, о чем пишет сам же Августин в другом месте[336]. Здесь причина, почему Западная Церковь догматизировала языческое учение о потомстве как главной цели брака.
Но если похоть — все же зло, то не следует ли стремиться к избавлению от этого зла и отказаться от рождения и в браке? Да, отвечает Августин.
Для него нормальным браком является «духовный» брак, брак Иосифа и Марии, и он доказывает, что взаимное обещание полного воздержания и есть истинный брак[337] .
«Чем скорее придут к нему супруги, тем лучше»[338], — пишет Августин, забывая совет Апостола (1 Кор. 7, 3—5). Но ведь если все будут руководствоваться такой нормой, род человеческий исчезнет. Так же, как и Л. Толстой[339], Августин не останавливается и перед таким выводом и, забывая свое же учение о предопределенном Богом числе людей, храбро идет навстречу противникам: «Utinam omnes hoc vellent!
Еще менее было примиримо такое учение с учением, что главная цель брака — потомство. Ведь нельзя же примирить два друг друга исключающих положения, что потомство — главная цель брака и что идеальный брак — брак без родового общения и, следовательно, без потомства. Поэтому учение Августина о духовном браке наделало немало хлопот католическим богословам и канонистам. Недаром и сам Августин сомневался в истинности своей теории похоти[341].
Мысли Августина повторяет и Фома Аквинат. Он выясняет, что copula (брак, узы) всегда соединена «cum quaedam rationis jactura» («с некоей жертвой разумом») и потому (!) брак нуждается в оправдании в виде трех получаемых через него благ, причем в число этих благ он включает кроме потомства нерасторжимость брака и верность супругов [342], как будто верность соучастников в нехорошем деле сколько-нибудь это дело оправдывает.
А о самом браке Фома пишет: «Брак есть зло прежде всего для души. Ибо ничто так не пагубно для добродетели, как плотское сожитие». Еще дальше шли под влиянием этих идей Августина другие схоластики, Гуго Сент-Виктор говорит, что «любовь к женщине есть пучина смерти; это морская волна, увлекающая нас в пропасть». Бонавентура заявляет, что «брак не узаконяет любовь к жене, он едва ее оправдывает Любовь сама по себе есть гнусная вещь: она есть препятствие для любви к Богу, единственно