памятного, как никакой другой, если откинуть вчерашний. — Все ж не прав я, наверно, про него бываю, недоучитываю важность, надо в церкву тоже зайти, свечу какую-нибудь поставить, да конкретно пообщаться, не впопыхах:

— Слава тебе, Господи мой хороший, за все, как ты окончательно устроил, за Пашку моего, за друга его Ефима, за подругу их, рабу Божию Светлану и за все другое — за все тебе слава!

И тут его опять немного кольнуло, потому что он вспомнил вдруг, что придется что-то наврать Зине про невинно убиенного Славу, кенара из их квартиры, либо, на худой конец, — канарейки. Но теперь это его пугало уже не очень, потому что, как бы не вышло объясниться с Зиной насчет Славы, их Пашка больше не был пидор…

История третья

САМОСУД ПЕТРА ИВАНЫЧА

Если не брать во внимание каверзных происшествий, приключившихся внутри собственной семьи за последние пару лет, то больше всего на свете крановщик Петр Иваныч Крюков ненавидел всего три вещи. Причем на первостатейность отношения каждая из них все равно не претендовала, хотя и числилась в основных неприязнях жизни. Это означало одно лишь: место для главного негодования, такого, что может превзойти, погубить и выстрелить ядом, того, что нельзя превозмочь ни внутренним, ни наружным силам душевного свойства и не подчинить разуму головы, пребывало пока в резерве и продолжало оставаться пока не востребованным.

Отсюда и тянулся внутренний покой крановщика Крюкова, отсюда и был он уравновешен, мирен и тих в каждодневном житье с любимой женой Зиной, тремя сыновьями, отделившимися, но не отделенными, четверкой совершенно здоровых и бодрых внучков, включая девочку от Валентина, и высотной своей специальностью, ежедневно по рабочим дням вливающей, в зависимости от высоты крана, разновеликие адреналиновые дозы в кровь Петра Иваныча.

Из неприятностей и нетяжелых расстройств отчетного периода выделял Петр Иваныч в качестве нехорошей лишь прошлогоднюю свою ошибку: это касалось допущенного им душегубства по отношению к другу своему или подруге из числа летного состава членов семьи, вернее, из тех, кому летать и песни петь положено, а не умели или же не хотели просто хозяину угодить в таком нехитром желании. Зина тогда, помнится, основательно расстроилась обвалившейся на Славкину голову внезапной болезнью, которая не только загубила семейную канарейку Крюковых, но и измяла ей попутно все внутренности вплоть до выхода кровавого сиропа из миниатюрной птичьей аналки. Зина в тот день плакала, а Петр Иваныч — нет. Он бережно завернул Славу в тряпицу, перетянул многократно ворсистой зеленой ниткой мулине, наподобие кокона или покойницкой мумии, и снес во двор, в глубокое захоронение, поглубже от котов и прочей дворовой нечисти, охотливой до чужих могилок. Это также не означало и не указывало на бесчувственность и бессердечие Петра Иваныча в тот день и потом, поскольку причина для того, чтобы не страдать вместе с супругой, имелась гораздо весомей, нежели распустить слабые слюни и плакаться в женину жилетку из-за потери щипаного кенара, от которого ни парения свободного не дождешься ни чистого свиста вперещелк, как у других владельцев. И причиной того бодрого настроения было обретение себя сызнова в качестве незапятнанного сыном отца.

Вечером они Славу помянули все тем же «Белым аистом», покушали вчерашнего холодца со свекольным хреном и отошли ко сну, каждый на свою ровную половину кроватной перины. Тогда-то, перед тем как уже лечь, Зина и сказала Петру Иванычу:

— Петь, может, и вправду тебе глаза пойти осмотреть, а то узелок на Славе вязал когда нитяной, так два конца свести не мог, я видала ж. Чего ж тебе мучиться без глаз, может, переменишь установку-то на зрение, все-таки, не молодой уж, пора б на очки перейти пробовать, а не тыркаться с полуслепу-то, а?

В этом и состояла первая крюковая ненависть, к стекляшкам этим наглазным, которые другие мужики нацепляли, чтобы часто мудрость человеческую подтвердить просто лишний раз и вид. А на деле не мудрость выходила, а сплошная иллюзия, суррогатовый заменитель внешней оболочки с гладким отражением от стеклянной полировки. Почему-то от мужиков очкастых его не то, чтобы воротило, но не вызывало доверия к ним, не хотелось общаться больше, чем по нужде, да и без нужды лишний раз останавливало от разговора, пускай случайного даже и без последствий.

С другой стороны, Петр Иваныч частенько ловил себя на отсутствии нелюбви этой, как отдельно взятого ощущения, в отношении лишь женского пола, ну, а точно формулировать если: ненависть, так или иначе, присутствовала и была все такого же устойчивого сорта, но уже еле заметной, почти не чувствительной, если только какая-нибудь исключительная особа не допечет чем-либо дополнительным, кроме очков. А так, без специальной причины — вполне обстоятельство это считалось терпимым и в нормальном согласии уживалось с внутренней шкалой табели о рангах, где все обозначено: кто есть кто и почему этот, а не другой. Из недосягаемых для практической стороны жизни вариантов столкновений исключение составляли преимущественно теледикторши и другие ведущие телевизора из всех цветных программ: их всех Петр Иваныч, приравнивая по ненависти к мужским очкарикам, поголовно считал проститутками, маскирующими собственную нечестность модным прикидом на холеной морде. Одну особенно ненавидел, которая про политику постоянно выступала, а была — ему это всегда про нее казалось — никому неподотчетна в независимости от излагаемого диалога. Сама на татарку то ли похожа, то ли на казашку недокормленную с чудной фамилией, неприличной по звучанию типа Манда или как-то близко. Она чаще других перемену на морде устраивала: то узкие подцепит, как щели с дымкой, то другими стекляшками полфотокарточки перекроет, чтобы с трудом признавали выставленное на обозрение страхолюдство, а то и вовсе в самых обычных очках ни с того, ни с сего заявится вдруг, по типу, мол, я, как и вы, уважаемые избиратели, я такая же самая, нормальная, моральная и обещаю все проблемы уладить, если голос свой, куда следует, опустите. Петр Иваныч потом еще сокрушался, что не в том округе проживает, где она выставляется по выборам, а то непременно черканул бы синим шариком по портрету с фамилией, ровно поперек блядских очков и фальшивых обещаний.

Из близлежащих четырехглазых мужиков Крюков выделял конкретно двоих: Павлушкиного напарника по труду и творчеству, Ефимку, с одной стороны, и строительного прораба Охременкова — с другой, ежедневной и ненавистной. Выделял, потому что оба представляли полярные концы принципа и по этой причине являлись четкой борьбой противоположностей при отсутствии единства. Фимка, не говоря, что Пашкин кореш, был натурально слепой, щурился по-честному и всем видом своим подтверждал несостоятельность зрительного органа. Кроме того, как не забудется теперь Петру Иванычу до самой смерти, история была в том году, в какой Фима роль сыграл, можно сказать, главную, разъяснил отцу суть не случившегося с сыном позора и невольно тем самым разложил несчастье по ячейкам совести и глупости. И потом — как художнику без острого глаза? А никак. И был он положительный полюс для сравнения среди тех, кто очки таскает.

Охременков же права такого явно не имел — с наглазниками своими явно дурковал не по чину и не соответствуя профессии. Глядел через них пасмурно, с вечной отрыжкой недоверия к подчиненному персоналу и другим строителям, орал «вир-ра!» уже, когда бетономешалка отъехать еще надежно не успевала — все ускорить желал и так напряженный процесс сдачи каждого этапа работ для быстрейшего закрытия процентовки.

Формалист, — глядя как выслуживается немолодой, но энергичный прораб, думал про него Петр Иваныч. — В тридцать седьмом бы у него это не прошло, при Сталине-то, там бы быстро разобрались, кто он по характеру и на самом деле. Берию, вон, говорят, из-за пенсне расстреляли и за баб, что перееб бесчисленно, а не за политику и должность. Политика для видимости была только, для отвода глаз.

Мысль о том, что Охременков лицом похож на злодея Берию, стала приходить Петру Иванычу не так давно — сразу по окончании истории с сыном, с Пашкой. Роль, в которой так необдуманно не повезло присниться Охременкову в ходе сна крановщика Крюкова, никак не желала соединяться с образом малого строительного начальника, каковым Охременков на деле являлся. Причем, был бы если другим финал тогдашней разборки в спальне Петра Иваныча, куда Охременков с поджатой ногой, в окружении белого сияния нагло заявился никем другим, как Богом-Отцом с распахнутой настежь протухшей птичьей грудкой,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату