А успех его супружеский, хотя и ослаб с годами, но продолжал иметь место в семейной жизни, и Зина способствовала этому, как умела, так что всякий раз все у них почти получалось, и хотя и с трудностями, но имело завершение, как быть тому положено, по привычному финалу. Потом она, в темноте уже, тихо целовала его куда придется: то в плечо попадала, то в край уха, но ему все равно было приятно от ее благодарного поцелуя в ответ на его мужскую состоятельность, и он крепко прижимал жену к себе, зная, что сейчас начнет засыпать, но за пару минут до того к нему незаметно подберется и прихватит ненадолго горделивый спазм, за тот самый жизненный фарт, за неизбывность и сбыточность мечты о своей в Зине первости, за подвалившую с женой удачу и последующее с ней же везенье. А после этого спазм сойдет сам и навалится на безмятежного Петра Иваныча тихий сон, ласковый, покойный и безбрежный, как само пространство между Зиниными бедрами и грудями…
Тогда-то все и оборвалось у него, рухнуло разом внутри сердца: именно от того места отломилось, к которому многолетняя гордость его приросла, прикипев туда за три десятка лет в виде нераздельной окаменелости. Хрупкой оказалось перемычка та, это думалось только Петру Иванычу, что из каменного она материала, а на деле вышло, что сплошь из слюды какой-нибудь, лишь создающей иллюзию твердокаменной уверенности.
А вышло-то по-дурацки, можно сказать, все, могло бы и вообще не выходить, если б не потянуло его за лишний язык разглагольствовать после «Аиста», пока Зина последнюю воду с тарелок обтирала и под последнюю пленку шпроты укатывала. Петр Иваныч тогда же выпустил из себя круглую дырку беломорного дыма и произнес:
— А представляешь, Зин, что если б не я тогда первым случился с тобой на даче у Хромовых, в семьдесят втором, то, глядишь, я б теперь шпротой-то с другой хозяйкой увлекался, а не с нынешней, а? — Собственная шутка ему показалось удачной, он улыбнулся по-доброму, снова выдул в кухню сизую дыру и развил умствование на тему семейного прошлого: — Хромов-то Cepera, когда я ему на утро доложился, что ты вся перепуганная была через первую близость, хоть и двадцать семь уже было тебе, так не поверил, представляешь? Не может, говорит, быть такого, Петро, не бывает, чтоб женщина до таких лет, если нормальная, принца ждала и не дала никакому другому и себя охранять столько долго умела от мужиков. Опять же — все ж живые люди, и Зинка твоя, сказал, живая, и это нормально, если что, если не девушка, на это запрета давно никакого нет у народа, а чаще — полное причастие бывает и — ради Бога, без оглядки на прошлое, если без специального обмана замуж идет, по честно имеющейся любви на момент ухаживания и брака.
Петр Иваныч усмехнулся с чувством застарелого превосходства над несовершенством установок жизни, потянулся, оглядел с удовольствием жену снизу доверху и подумал, что, наверно, сегодня попробует подплыть по мужской части, нынче, наверно, должно все получиться путем, с финалом полного удовольствия. И он опять сказал:
— Дурак тогда Cepera оказался, думал, самый умный был, когда не верил в такое про тебя, вот теперь с Людкой своей и мается какой год без укороту, а Людка-то у него третья, после Галины, так-то, — он пригасил беломорину и добавил, впитывая последнюю сладость разговора: — Я-то помню, какая ты перепуганная была тогда, дрожала вся из себя, рука дергалась, когда взял сначала за нее: шепнуть только успела, что первый я буду, это, стало быть, предупреждала, чтоб осторожней был, что все нежное и ранимое окажется, чтоб не поранить, и душу заодно — тоже. Да, Зин?
— Да ладно, тебе, Петь, — не оборачиваясь от мойки, ответила Зина, — при чем Людка-то здесь? Они с Серегой то мирятся, то ругаются, но в меру живут, все же, без подлости, и Cepera дурак не был, когда говорил, да ты и сам знаешь про него — какой он дурак-то?
— В смысле? — насторожился Петр Иваныч: — Почему не дурак-то, если подозрение такое к тебе применял?
Зина смахнула остатки влаги с поверхности мойки, устало обернулась к мужу, подавляя глубокий зевок, утерла руки об веселый фартучек и ответила между делом, увещевая Петра словно малое дитя:
— Ну, сам посуди, Петь, ну как я могла до тебя целой дожить, когда меня лет за шесть до тебя снасильничали? После, конечно, у меня, само собой, никого и никак, а что не девушкой тебе досталась, так это я не при чем была, это случай был неприятный. Да, если честно, ничего страшного, в общем, и не было-то, могло б гораздо хуже обернуться все, а так — только был он настырней, чем бывают, подмял с руками, я и не пикнула. Потом извинялся и все такое, и я никому об этом не говорила, не надо было просто, — она отбросила тряпку в сторону. — Парень сам-то был нормальный, просто очень горячий, у нас в техникуме учился в один год со мной, в Вольске, Славик звали, — она задумалась на миг, — то ли Коромов, то ли Коротков фамилия, не упомню теперь. Ну что я, думаю, буду ему биографию портить, тем паче, упрашивал замуж за него идти. Я просто послала его подальше и решила тебя дожидаться. И дождалась: что есть — то было, тут Cepera и вправду не прав. Зато ты у меня вон какой знатный вышел, красавец- мужчина: высокий, с аккуратным животиком, нога поджарая, длинная, — она развязала сзади фартучные тесемки и повесила фартук на крючок. — Знаешь, Петь, я на тебя смотрю когда, то часто похожесть ловлю: когда ты серьезный, например, то на артиста Михаила Ульянова похож, а когда веселый, то больше на Михаила Пуговкина смахиваешь. И я всегда не знаю, какой ты у меня краше… — Зина по хозяйски осмотрела наведенный порядок и под конец спросила: — А чего ты про это вспомнил-то? — Но тут же забыла про вопрос, снова широко зевнула и пробормотала через зевок: — Ладно, пошли укладываться уже, а то на смену тебе ж утром. А меня не буди, ладно, Петь? В честь дня рождения отосплюсь, а то спину ломит чего-то.
— Ага, — ответил Петр Иваныч, удивившись собственному ответу, — сейчас иду.
Зина развернулась и поплыла в ванную, а по дороге крикнула обратно в кухню:
— Окурки в мусор брось! Не воняли чтоб ночью!
Петр Иваныч продолжал недвижимо сидеть на кухонной табуретке, осознавая единственной мыслью, пришедшейся на это страшное мгновенье, что под ним имеется твердое основание и лишь по этой причине он не лежит сейчас ни на какой другой земной поверхности, будь то пол, перина, потолок или сама сырая земля. Вокруг была то ли кухня семейства Крюковых, то ли нечто совершенно отличное от нее, если не вообще противоположное, но воздух, тем не менее, в этом «нечто» присутствовал. Он был мягкий, и это Петр Иваныч мог ощущать, но зато воздух этот состоял из темного вещества: не черного, но темно-серо- мышиного цвета, и поэтому у Петра Иваныча не получалось оторвать руку от табурета, чтобы ее потрогать, эту воздушную среду, что окружала его теперь повсюду, потому что он боялся заблудиться в получившейся темноте, тьме даже, несмотря, что и не до конца черной и не абсолютно твердой, какой должна была она стать по сути получившихся вещей, по результату того ужасного, что случилось сейчас во всей его жизни, в прошлой и будущей одним махом. Голова не хотела верить услышанному, а сил сопротивляться очевидной правде не было.
То, что это не розыгрыш, Петр Иваныч знал уже, как только Зина утерла руки об веселого ситчика фартук внутрисемейного производства и, перемежая страшную правду усталыми зевками, вспомнила мимоходом про первого в своей жизни мужчину: не про него, не про законного мужа, Петра Крюкова, а про того, про другого, про Славика из города детства под Саратовом, который собрал ее руки в такой замок и так хитро придавил их, что даже не получилось пикнуть, а уже после надругался над его, Петра Иваныча, невинной собственностью, над предметом прошлой гордости всей его жизни.
Тут же, в продолжающейся полутьме, внезапно застучало и закрутилось. Звук был неровный и быстрый, похожий на испорченную электродрель, с тем лишь отличием, что в промежутках звука прослушивались неизвестные подщелкивания, их было немало, и шли они почти без пауз, на одной незнакомой ноте, но вдобавок к тому она была неверной, эта нота, Петр Иваныч точно про это знал, так как мог слышать теперь внутренним ухом каким-то, средним, не основным, каким до этого улавливать что-либо звучащее ему не приходилось никогда. И пока он, так и не оторвав рук от табурета, тревожно вслушивался в отзвук неизвестного инструмента, до него дошло, что это просто обыкновенные часы, всего лишь часы его неудавшейся жизни, и что они отщелкивают обратно минуты, дни и десятилетия пролетевшей, пустой и никчемной жизни крановщика Крюкова — его время, его радости, его заблуждения и его же человеческую глупость.
От твердой поверхности он оторвал свинцовое тело, когда Зина уже спала по обыкновению глубоким и покойным сном верной подруги хорошего человека. Голова немного прояснилась, но не настолько, чтобы вернуть хотя бы часть доброго настроения, предшествовавшего сделанному в финале истекшего дня