обнаруживалось, хотя и легче тоже не становилось. Хитрая причина не успела еще вызвать по-настоящему крепкий и мучительный сигнал, но то, что не все у него в хозяйстве в порядке, знать дала, похоже, основательно. На другой день, после суточной маеты картина не изменилась, а к вечеру неудобство проросло дополнительным нытьем внутри всей на этот раз ротовой полости. Именно в этот день Петр Иваныч Крюков решил сменить на посту Фенечку, которая шла дежурить в ночь, хотя со дня на день такие дежурства проходили по облегченной уже программе, и ночь получалась вахтенной не вся целиком, а только лишь контролировалась отдельными вставаниями для частой Зининой нужды и текущих проверок на общее состояние после выхода из основного паралича. Фенечка не соглашалась, не желая Петру Иванычу ночного беспокойства, но он настоял — так и так не спать из-за невидимого флюса, так пусть лучше Феклуша его отоспится хотя бы разок по-человечески, без привычной дерганой мороки.
— Сереженька… — встретила его улыбкой жена. — Золотой мой, ты когда вернулся?
Петр Иваныч тяжело опустился в кресло рядом с кроватью, вахтенное, в котором и сын и Фенечка караулили болезнь все ее месяцы и дни, и неожиданно для себя спросил Зину:
— А где Петя теперь твой, не знаешь? Сам-то, Петр…
— Пе-е-е-тя, — протянула жена. — Пети ж нет, забыл? — она оглянулась, ища кого-то вокруг себя, и пояснила: — Петя на кране нынче, до выходных, а когда вернется ты тогда в город ехай, ладно? Уплывай сам тогда, без меня…
Над кроватью прошмыгнуло темное и быстрое, оставив шелестящий звук, но не обозначив никакого дымного следа. Петр Иваныч резко пригнул голову, но Зина успокоила:
— Не бойся, Сереженька, это Славик наш полетел, ему летать теперь чаще надо, а то ему болезнь крылья совсем одеревянит, правое особенно, Петя ругаться будет, что не уберегли.
— А ты любила его, Зин, Славу-то? — спросил Петр Иваныч, опасливо понимая, что построил вопрос с дальним прицелом, но Зина на подвох не повелась и переспросила:
— Ты о каком говоришь, Сережка, — о Вольском Славке или о том, какого Петенька удавил?
— О том, — быстро отреагировал Петр Иваныч и с волнением стал ждать ответа на старый, так никогда и не заданный им вопрос, который продолжал мучить его все последние годы, — с Волги который был, насиловал который.
— Конечно, любила, как не любить? — не удивилась вопросу Зина, — другое дело, он сам не захотел любить меня дальше, я-то сама ох как желала его любови.
Что ж такое? — подумал Петр Иваныч, но без всякой истерики, чему поразился сам. — Выходит, не насиловал, а просто до себя допустил? — И тут он вдруг понял, что Зина знает про Славу, про то, как Петя птицу ее семьи убивал, как сжимал кенарика поперек, ломая косточки и выдавливая чахлую, но радостную жизнь через две маленькие дырочки сверху и снизу от лысой грудки. — Значит, и это не секрет? Что ж тогда секрет-то?
— Ты Петеньке скажи, пусть простит меня такую, — не унималась Зина, продолжая лежать на кровати так же неподвижно, словно не было в эту минуту вокруг никакого леса, ни бурлящей речки Маглуши со всеми ее изгибами, перепадами и поворотами, ни бегущего вдоль края берега его самого, молодого и сильного крановщика Петра Крюкова, ни несущегося параллельным водяным курсом круглого воздушного колеса, которым сам же он и управлял, но уже будучи не Петром, а Серегой Хромовым, лучшим своим другом и самым гадким предателем его молодости и жизни, как он теперь про него понимал.
— Зря я место его занял, — успел подумать Петр Иваныч, преодолевая рукой-веслом очередной мокрый порог, — не залез бы в колесо, а бежал бы себе вдоль бережка, и не знал бы, чего знать не надо.
— Еще! Еще! — кричала молодая Зина, но уже из круга, из надутой резиновой мякоти. — Скорей! Сереженька, скорей! — И Петр Иваныч греб уже двумя руками, греб изо всех сил, греб, что было последней мочи, чтобы успеть, чтобы перегнать того самого себя, и в то же время не дать этому себе приплыть за поворот первым. И пусть Зина сама решит, кто из них получится первей, пусть скажет свое последнее женское слово, и пусть река сама определит, кому из них двоих добираться до победного поворота вплавь, а кому бежать к нему посуху. Но тогда получалось, что тому Петру, прибрежному, никто не помогал бодрым Зининым криком, как этому, и никто словом добрым погоне его не помог, и в ту же долю мига, когда до поворота осталась самая последняя малость, Петр Иваныч твердо решил, что поможет тому Петьке сам, раз нет у него другого крепкого защитника. И он заорал, не прерывая могучих гребков:
— Давай-а-а-а-й, Пе-е-е-тька-а-а! Дава-а-а-й, жми-и-и-и, Петро-о-о-о-о!!!
И звук его собственного крика достиг в этот предутренний час такой оглушающей силы, что заставил Петра Иваныча распахнуть глаза и на полную катушку ощутить, как рот его и все, что там было внутри и около него — зубы, десны, горло и гортань, приняли на себя получившийся удар, слившийся с последним спасительным криком. И на этот раз боль эта была настоящей — новой, незнакомой, пугающей и не приснившейся.
Петр Иваныч осмотрелся, но вокруг было сухо и темно. Вода не журчала и не билась больше о каменистые речные заторы, берега расступились и пропали, лес отсутствовал, Слава не летал, надувного круга тоже не было видно нигде — вместо него в полумраке душного сна лишь остывала под рукой съежившаяся резиновая шкурка. Вернее, все это и было, вроде, но уже по сухому остатку, став неживым, как будто из всего разом выпустили дух, как из отслужившей срок латаной автомобильной камеры, и воздух этот утекал вместе с картинкой молодых крюковых лет, оставляя за собой слабую завесу прошлой туманной жизни…
Он нащупал рукой место, где был ночник, и щелкнул выключателем. Зинина подушка была пуста, потому что сама она, точнее, верхняя часть тела супруги свешивалась с кровати в направлении пола с протянутой и застывшей в воздухе правой рукой, чуть не дотянувшейся до заготовленного Фенечкой на ночь судна. При этом вся картина была неподвижна, словно случайно мертва.
— Зи-и-и-н, — тихо позвал он жену, тяжело приподнимаясь из дежурного кресла и протягивая руку в сторону супруги, — ты чего, Зинуль?
Зина оставалась в том же странном неудобном положении и не отвечала. Петр Иваныч дотронулся до жениной ноги и легонько ее пошевелил. Толчок передался дальше по спящему телу, и висячая рука так же чуть-чуть дрогнула и покачнулась. Зина при этом признаков бодрствования снова не подала и не отреагировала на зов. Тогда Петр Иваныч, не веря еще в то, во что верить никогда нельзя, потянул жену на себя, перехватив ее под руку и подведя свою правую верхнюю конечность под Зинины плечи. Голова ее опрокинулась обратно на подушку, и Петр Иваныч увидал закатившиеся к потолку глаза своей жены — недвижимой и невозвратно мертвой Зинаиды Крюковой.
— Нет, Зинуля… — не поверил он увиденному, но не бросился делать искусственное дыхание и трясти тело супруги, как трясут уходящего навсегда в другое измерение человека. Он продолжал негромко разговаривать с Зиной, догадываясь каким-то чужим, не принадлежащим ему умом, что говорит уже не с ней, а с самим собой: — Не надо так со мной, Зиночка… Зачем нам так с тобой, а? — Зина продолжала тихо не отвечать, точно так же тихо, как и он обращался к ней, и все еще заинтересованно глядела вверх, туда, где был потолок, а за ним — крыша, а еще выше, выше самой крыши родного дома отстоял от земли оставленный им башенный кран, за которым уже были облака. Над ними летали самолеты всяких систем — от винтовых до реактивных — и если небо было ясным, то их отлично было видно, как на ладони, если откинуть на мозоли. В самолетах сидели летчики и управляли полетом, но лиц их Петр Иваныч рассмотреть никогда не умел — не хватало зоркости и высоты надзора, а после уже — охоты и нужды…
Это был второй по счету, но на этот раз смертоносный тромб, сорвавшийся с места, куда болезнь прикрепила его в ожидании последнего короткого пути. Скорей всего, объясняли врачи, что отрыв имел место в момент наклона за подкладным судном, к которому потянулась больная, чтобы не побеспокоить прикорнувшего на ночном кресле вахтенного дежурного, Серегу Хромова. Но, если про тромб и про отрыв от стенки аорты лучше знали доктора, то про единственного друга больше понимал лишь сам он — вдовец Петр Иваныч Крюков, бывший муж и смелый крановщик-высотник в не таком уж и далеком прошлом…
Кроме родных и Фени, на поминках были Абрам Моисеич Охременков, прораб бывшего труда, в память о кране, Cepera Хромов с женой Людмилой, в память об их с ним счастливой жизни во все те годы, что раньше были, а теперь прошли, и Павликов друг Фима. Абрам Моисеич пришел, как звали, прокрепился первые полчаса, а потом дал слезу и уже не прекращал ее до самого конца поминочного стола, памятуя о том, как похоже провожали Томкину мать, его покойную тещу, которую он тоже помнил с жалостью и