Brother woman noch ein mal einmal a woman sur un lit for the ficamento for thy red and black business ploum, ploum night! Stars! God! mon petit monsieur God. Une gonzesse sur un plumard noch ein mal for ever l’ete comme l’hiver ploum ploum!..[37]

Саrо[38] Audiberti! Это действительно sehr schon![39] Однако, несмотря на очевидную попытку «омеждународить» поэзию, это стихотворение не имеет ничего общего ни с «заумным мировым языком» Хлебникова, ни с «мировой» поэзией Изидора Изу.

Велимир Хлебников, мой близкий товарищ, был по сравнению с другими поэтами странен, неотразим и патологически молчалив. Иногда у меня — в Петербурге или в Куоккале — мы проводили длинные бессонные ночи, не произнеся ни одного слова. Забившись в кресло, похожий на цаплю, Хлебников пристально смотрел на меня, я отвечал ему тем же. Было нечто гипнотизирующее в этом напряженном молчании и в удивительно выразительных глазах моего собеседника. Я не помню, курил он или не курил. По всей вероятности — курил. Не нарушая молчания, мы не останавливали нашего разговора, главным образом об искусстве, но иногда и на более широкие темы, до политики включительно. Однажды, заметив, что Хлебников закрыл глаза, я неслышно встал со стула, чтобы покинуть комнату, не разбудив его.

— Не прерывайте меня, — произнес вслух Хлебников, не открывая глаз, — поболтаем еще немного. Пожалуйста!

Время от времени наш бессловесный диалог превращался даже в спор, полный грозовой немоты, и окончился как-то раз, около пяти часов утра, подлинной немой ссорой. Хлебников выпрямился, вскочил с кресла и, взглянув на меня с ненавистью, сделал несколько шагов к двери. В качестве хозяина дома, вспомнив долг гостеприимства, я взял Хлебникова за плечо:

— Куда вы бежите в такой час, Велимир?

— Бегу! — оборвал он, упорствуя, но, придя в себя, снова утонул в кресле и в немоте.

Минут двадцать спустя, молчаливо, мы помирились.

Возможно, что бессловесные разговоры, часто весьма интересные и глубоко содержательные, лежали у Хлебникова в основе его языка, который он называл «заумным» и который оформился в его поэзии. Трансцендентальные слова Хлебникова были чрезвычайно образны:

Трепетва Плещва Будязь Зарошь Студошь Лепетва Умнязь Жриязь Мокошь Дышва Желва Вылязь Пенязь Жарошь Нежва Помирва Храмязь Темошь Варошь Плаква Новязь Вечазь Сухошь Ла-ла сов! ли-ли соб! Жун-жан — соб леле. Соб леле! ла, ла, соб. Жун-жан! жун-жан!

Эти отрывки Хлебникова относятся к 1912 году. Алексей Крученых, его спутник, знаменосец и порой водитель, напечатал в том же году:

Дыр, бул, щил Убещур Р, И, поэц…

Был ли это футуризм? Или дадаизм? Сюрреализм? Леттризм? Этот последний термин, впрочем, тогда еще не существовал. То были, как мы видели, «алфавитные струны», «крошки алфавита», «буквы». Николай Кульбин (умерший в 1917 году), военный врач, интереснейший художник и неутомимый проповедник артистического авангарда, исключительный персонаж в русской предреволюционной интеллектуальной богеме, прозванный «доктором от футуризма», написал в 1913 году «трактат» длиной в добрую страницу о «значении буквы» или — о «букве-мухе», как он сам любил говорить.

Жак Одиберти

— Я восхищаюсь ею, я восхищаюсь ими, этими мудрыми двухкрылыми! — восклицал он. — Смотрите на нее, смотрите на них: они перелетают от одного слова к другому, от одного языка к другому, такие точные, такие легкие! Оставьте их делать то, что они хотят!

Изидор Изу, сегодняшний «леттрист», «буквенник», старался доказать (в 1955 году), что Хлебников был просто-напросто «славянским футуристом, переводившим на свой язык буквы из поэм Маринетти». Здесь заключено неоспоримое недоразумение: «славянские футуристы» не были футуристами Маринетти. Термин «футуризм» мы не приняли в те годы как обозначение литературного направления или художественной школы. Этот термин нам понравился, и мы его приняли в его примитивном, переведенном на русский язык смысле: искусство «будущего», искусство, ищущее новых форм. Только и всего. В русской поэзии футуризм как движение, вытекавшее из итальянского футуризма, не существовал. Термин «футуризм» символизировал для нас лишь разрыв с пережитками и традициями, иными словами — скачок в будущее. Слово «футуризм» не обозначало для нас никакой программы, никакой определенной эстетики.

Больше того: идеологическая, эстетическая и структурная программа итальянского футуризма подняла в нас решительную оппозицию, и мы встретили Маринетти в России в 1914 году волною брани, главным автором которой был именно Велимир Хлебников с его нашумевшей листовкой «Против Маринетти!». Это, разумеется, не помешало нам принять Маринетти со «славянским гостеприимством», так как наши нападки доказывали прежде всего наш большой интерес к его личности и к его артистической индивидуальности. Я очень хорошо помню две или три ночи, проведенные в компании с моими друзьями, русскими поэтами и художниками, футуристами и нефутуристами, в подвале «Бродячей собаки» (наш тогдашний петербургский главный штаб) вместе с Маринетти, который до изнеможения читал нам по- французски (а не по-итальянски), иллюстративно жестикулируя, свою поэзию, достаточно изобразительную и настолько звукоподражательную, что ее можно было понимать без переводчика.

Ошибка Изидора Изу кроется здесь. Впрочем, по-нашему, Изу тоже футурист, в особенности когда читаешь его следующие строки: «В его произведениях замечается, — говорит он о самом себе, — устрашающее лицо его неизвестного Искусства… Только время или — иначе говоря — только порыв новых

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату