По пустынным аллеям неслышно пройду, Драгоценные плечи твои обнимая.

Эти стихотворения написаны уже в эмиграции, в последние годы жизни Георгия Иванова. Но и в этих стихах, рядом с Одоевцевой — опять Петербург.

«Классическое описание Петербурга почти всегда начинается с тумана, — писал Иванов в своих воспоминаниях. — Туман бывает в разных городах, но петербургский туман — особенный. Для нас, конечно. Иностранец, выйдя на улицу, поежится: «Бр… проклятый климат…»

«Невы державное теченье, береговой ее гранит» — Петр на скале, Невский, сами эти пушкинские ямбы — все это внешность, платье. Туман же — душа…»

Я помню, как однажды, уже в Париже, говоря со мной о Петербурге, Георгий Иванов после короткого молчания произнес:

— Лондонский туман в Северной Венеции.

Жизнь в советизированной России становилась все тяжелей, и Иванов не смог там остаться. Он уехал из России, но — не покинул ее.

«В годы эмиграции, — писал В.Завалишин, — Георгий Иванов как поэт сильно вырос, достиг высокого формального совершенства. Отчасти это объясняется воздействием поэзии Верлена, от которого Георгий Иванов взял прежде всего умение превращать слово в музыку, с ее тончайшими нюансами. Но при этом поэзия Иванова, несмотря на легкую дымку импрессионизма, не утрачивает пушкинской чистоты и прозрачности. Сделав ритм своих стихов по-новому музыкальным, что позволяет воспроизвести сложные оттенки настроений, Георгий Иванов не отрекся от ясновидящей чеканности классического стиха. В этом сочетании музыкальности и классичности — секрет обаяния поэзии Иванова… Поэзия Георгия Иванова воспринимается как траурный марш, под скорбную и величественную музыку которого уходит в сумрак былая Россия. Послереволюционная поэзия Ахматовой и Иванова преображена сочувствием к минувшему, которое превращено в руины».

Начинается самое тяжелое: оторванность от родины, материальные затруднения, болезнь, неисцелимость которой Георгий Иванов отчетливо сознает. Но его поэзия не умирает. Сознание безнадежности не убивает ее, но придает ей неповторимо трагический, ни у кого больше не встречающийся оттенок. Постепенно для Иванова становится ясным: только поэзия и больше — ничего.

То, о чем искусство лжет, Ничего не открывая, То, что сердце бережет — Вечный свет, вода живая… Остальное пустяки. Вьются у зажженной свечки Комары и мотыльки, Суетятся человечки, Умники и дураки.

И вдруг — все наоборот:

Художников развязная мазня, Поэтов выспренная болтовня… Гляжу на это рабское старанье, Испытывая жалость и тоску: Насколько лучше — блеянье баранье, Мычанье, кваканье, кукареку.

Трагедия, духовный распад, «распад атома» (как назвал Иванов свою замечательную книгу в прозе) расширяются, превращаясь иногда в вопль:

Истории зловещий трюм, Где наши поколенья маются, Откуда наш шурум-бурум К вершинам жизни поднимается. И там, на девственном снегу Ложится черным слоем копоти… Довольно! Больше не могу! — Поставьте к стенке и ухлопайте!

И опять — неожиданный покой и даже какая-то нежная нота с легкой иронией:

Голубая речка, Зябкая волна, Времени утечка Явственно слышна. Голубая речка Обещает мне Теплое местечко На холодном дне.

И снова:

Строка за строкой. Тоска. Облака. Луна освещает приморские дали. Бессильно лежит восковая рука В сиянии лунном, на одеяле. Удушливый вечер бессмысленно пуст. Вот так же, в мученьях дойдя до предела, Вот так же, как я, умирающий Пруст Писал, задыхаясь. Какое мне дело До Пруста и смерти его? Надоело! Я знать не хочу ничего, никого!

Это уже агония. Последние вспышки надежды прерываются отчаянием:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату