существовании. Красавец в пенсне, кумир всех учительниц города, он был поглощен своими шелковистыми усами, атласными галстуками, легкими победами, а в науках о природе был нетверд и полагал искренне, что осьминоги — ближайшие родственники медуз и кораллов.
Но законоучитель все-таки ненавидел его. Он ненавидел его, как человека, который посягает на твой хлеб. Эта ненависть была притчей во языцех.
Низкорослый, всегда обсыпанный табачными крошками, наш законоучитель был обременен многочисленной семьей. Его близоруким глазам вселенная неизменно казалась окрашенной в черную краску. Заботы наделили его почти библейским пафосом. Мы, гимназисты, меткие на клички, прозвали классного наставника Кастрюлей: его мятый, засаленный котелок в самом деле походил на кастрюлю.
Трижды в неделю на уроках «закона божия» наставник, взмахивая рукавами рясы, посрамлял учителя-Аполлона.
— Кровообращение, природа, химия! — насмешливо передразнивал он естествоведа. — А ты возьми куриное яйцо: цыпленок выходит из него, цыпленок! А может быть, утенок? А? — неожиданно спрашивал он шепотом, склоняя голову. И голос его вдруг возвышался: — Кто спрятал туда курицу? Разбей, посмотри: ничего, желток всмятку. Чудо каждодневное перед очами слепцов, чудо Еноха и Илии!
При чем тут Енох и Илья, мы не очень понимали, и чудеса наставника Кастрюли казались нам забавными.
Где же было нам догадаться, что желчный законоучитель, в сущности, формулировал загадку наследственности, ту самую, над которой ломали головы знаменитейшие ученые мира!
Да мы бы расхохотались в лицо тому, кто сказал бы нам, что могут быть в университетах такие ученые, которые с этой же самой загадкой наследственности грозно отправляются в поход против науки об изменениях живых существ и, очевидно, тоже считают пророка Моисея лучшим исследователем мира!
Нет, мы ничего не знали об этих ученых.
Но зато у нас было лучшее сокровище человека — молодость. Ни тени сомнения во всемогуществе человеческого разума не закрадывалось в наши головы. Разве не трещал по всем швам на наших глазах старый мир, грязный, злой, тупой и жестокий? И с неким непогрешимым инстинктом вовсе не о временах диккенсовской Англии, а о близком, новом, радостном времени читали мы в старых книгах Дарвина.
«Смотрите, — так читали и так понимали мы их, — кругом нас нет ни одного нетронутого уголка природы. Человек пересоздал землю, чтобы жить на ней!»
Следуя за Дарвином, мы разбирались в удивительных родословных голубиных пород: надутых спесью дутышей, кувыркающихся в воздухе турманов и крылатых почтальонов. Мы смотрели с уважением на друзей человека — собак: и на кривоногую таксу, и на овчарку — отважного сторожа, и на огромного водолаза, и на бесхитростную дворняжку.
А все цвета и оттенки радуги на клумбах, все ароматы, о которых грезили восточные поэты, — ведь и это дело рук человеческих! Человек — подлинный творец мира, среди которого он живет.
Люди отбирали из поколения в поколение животных и растения. Оставляли на племя более носких кур, голубей затейливого вида, пшеницу с самым тучным колосом. И постепенно простенькие немного численные породы стали под рукой человека всеми тысячами никогда прежде небывалых культурных пород — таких, какими сам человек захотел населить землю…
Это звучало как гимн человеку. И мы говорили: если вчера удалось все это, то что же останется недоступного завтра в свободном светлом мире!
Из гимназистов бывшей александровской гимназии выросли инженеры, врачи, моряки, экономисты, а некоторые стали биологами. Но биологическая наука, с которой они встретились всерьез спустя несколько лет, не поскупилась на холодный душ для их юношеских увлечений.
Словно какой-то гипноз, мрачный и странный, тяготел над ней. Рок наследственности! Конечно, ученые не говорили о нем такими наивными словами, как гимназический законоучитель: они писали свои книги языком выспренним и изощренным, ни один словари мира не помог бы в нем разобраться. И для профана мниморусские фразы на страницах этих книг звучали бы совершенно так же, как дифференциальные уравнения.
Однако дело сводилось все к тому же нехитрому вопросу: почему из яйца курицы вылупливается цыпленок?
И какой бой, какой жестокий бой с Дарвином и его учением разгорался, как только задавали этот вопрос!
Для начала скептики вежливо и ехидно соглашались. Пусть человек, пересоздавая живую природу, подбирал из поколения в поколение нужные ему родительские пары. Великолепно! Но вывести овец с пудовыми курдюками он все-таки смог только потому, что в овечьем роду нашлись курдючные овцы. Подбирать можно только тогда, когда есть уже из чего подбирать. Что объяснил Дарвин? Какой палочкой чародея наделил он человечество? Ничего. Никакой. «Сиди у моря и жди погоды» — вот единственная мораль его книг, не в меру прославленных.
Мы, в сущности, у разбитого корыта. Эдип не разгадал загадку сфинкса. Что такое наследственность? Отчего из яйца выходит курица? Что такое изменчивость? Отчего иной раз селекционеру улыбнется счастье и долгие, хлопотливые поиски увенчаются нежданной находкой какого-нибудь странного экземпляра, рожденного словно по пословице «В семье не без урода», и от этого-то экземпляра пойдет совершенно новая порода?
И вот в тогдашней науке создалось почти забавное положение. Со школьной скамьи мы знали — из книг Дарвина — о горделивых заявлениях смелых оригинаторов — людей, которые на практике обновляли живую природу.
— Какой сорт душистого горошка вам угодно, чтобы я вывел? Их число уже перевалило за сотню, этих сортов. И что у них за красивые имена! Но мода неумолима: на сорта душистого горошка она меняется скорее, чем на шляпки. И мы, создатели цветов, — что делать! — тоже зависим от нее. Но зато мы и можем придавать цветам любую окраску. Я расцвечу их, как вы только захотите.
— А я сделаю любой плод крупнее и слаще.
— А я заменю перо у птицы другим, по вашему желанию. Мне нужно для этого три года.
— А мне нужно шесть лет, чтобы придать другую форму голове или клюву этой птицы.
Вот о каких людях рассказывал Дарвин!
Да мы и воочию видели вокруг себя все эти сонмы животных и растений, бесчисленное живое население нашей планеты, вызванное из небытия человеком, не существовавшее никогда до него, созданное безвестными селекционерами.
Но ученые-биологи, поучавшие юношество в университетах обоих полушарий, упрямо качали прославленными головами. Нет, они не видят ничего. Они не знают никакого рецепта изменения пород. Случайность! Удача в лотерее! Никакие академии в мире не в силах произвести и наследственно закрепить хотя бы малейшее изменение формы тела у любого организма.
Тогда в центре биологической науки стали, оттеснив память о старике Дарвине, ученые, сделавшие из «загадки наследственности» свою собственность. Новая наука называлась генетикой. На узких грядках генетики разводили горох, фасоль и львиную пасть. Затем они через лупу сравнивали оттенки зерен и раскраску лепестков, раскладывали свой урожай, как пасьянс, по клеточкам сложных чертежей, вертели ручку арифмометра, и тысячи листов бумаги покрывались головоломными формулами, где были вычислены с непогрешимой точностью «самый частый случай», «среднее отклонение» и даже «средняя ошибка».
Некогда со страниц биологических книг веяло лесом и лугами, слышалось дыхание миллионов существ, оживляющих сушу, воздух и воду; многоцветный мир, прекрасный, манящий, немного таинственный, жил во всем своем сверкании в сочинениях великих зоологов и ботаников. Наивные утопические времена! Теперь биологические книги стали больше всего похожи на учебник алгебры.
Впрочем, еще философ Кант сказал, что наука — постольку наука, поскольку в нее входит математика. И генетики с гордостью утверждали, что только под их руками древняя легкомысленная биология начала превращаться в настоящую точную науку.
В те времена генетика была молода. Многие биологи с изумлением вспоминали о ее недавнем появлении, неожиданном и сенсационном, «подобном появлению метеора на звездном небе». Чопорная и самоуверенная, она властно прокладывала себе путь среди старых ветвей биологических знаний. Самая история ее выглядела необычно. Мы заслышали о давно умершем католическом монахе, которого генетики