И они обитали там, где и теперь живут броненосцы и ленивцы, только другие, маленькие! Дарвин записывает в дневнике: «Я не сомневаюсь, что это удивительное сходство между вымершими и современными животными одного и того же материка прольет когда-нибудь больше света на вопрос о появлении и исчезновении организмов на земной поверхности, чем какой бы то ни было другой разряд фактов».
Но, рассматривая останки этих давно исчезнувших существ, Дарвин иногда обнаруживал в них необычайные приметы. Они напоминали о какой-нибудь группе современных животных — да, но не об одной группе. Можно было узнать и черты животных совсем иных групп. Точно несколько семейств и даже отрядов сошлись в одном сборном существе. И было это существо как узловая точка, от которой побежало потом несколько дорожек жизни…
Но вот в окрестностях Монтевидео Дарвину посчастливилось увидеть уже не вымерших, а живых обитателей устья Ла-Платы, для которых не так легко было найти удобное место на готовых полочках. То была птица молотрус, похожая на скворца, но с привычками кукушки, и тукотуко — слепой грызун «с нравами крота».
Кости белели вблизи реки Параны. Дарвин стоял среди бесчисленных черепов и ребер, горячих от солнца. То было огромное кладбище животных, погибших в худой год. Так вот как беспощадно жизнь расправляется с теми, кто не выдерживает ее сурового испытания!..
И постепенно, в течение этого пятилетнего плавания, непреодолимое ощущение охватывало Дарвина. Поначалу это было скорее именно ощущение, чем ясная мысль. Заключалось оно в том, что все, чему был свидетелем натуралист в великой Стране жизни, находится в глубокой внутренней связи: все это как бы разрозненные строки одной книги.
Какой же?
Факт, с виду мелкий, казался Дарвину тем более многозначительным, чем больше он раздумывав о нем. На Галапагосских островах, где колоссальные черепахи и тяжелые тупорылые морские ящерицы заставляли вспомнить о пресмыкающихся какого-нибудь юрского периода, Дарвина особенно поразили… вьюрки. Маленькие, обыденные птички, в которых не было ничего допотопного. Дарвин насчитал их 13 видов. Они чрезвычайно походили друг на друга — довольно дружная стайка. Но дело было в том, что каждый островок имел своего вьюрка, и этот вьюрок чем-нибудь, хоть какой-нибудь малостью непременно отличался от вьюрков соседних островков. Неужели следовало предполагать, что «творящая сила», создавая странное население Галапагоссов, озаботилась, во-первых, все-таки наложить на него американский отпечаток (так же как африканский отпечаток она приберегла для островов Зеленого мыса), а во-вторых, для каждой скалы, выдающейся из океана, сотворила своего вьюрка, причем особенно постаралась, чтобы отличия между соседними вьюрками были чуть приметны?!
Дарвин вернулся на родину в 1836 году. Записные книжки его (ставшие известными много позднее его смерти) не оставляют сомнений в твердой уверенности Дарвина уже в то время, что на вопрос о «творящей силе» надо отвечать отрицательно. В 1837 году это не было «ощущение», но четко определившаяся мысль.
Однако Дарвин издает только свои геологические наблюдения, свою теорию происхождения коралловых островов (атоллов), сохранившуюся в науке и до нашею времени, и зоологический трактат об усоногих раках — о незаметных, совсем не похожих на раков существах, то напоминающих ракушки, как морокой жолудь и морская уточка, то паразитов, состоящих из бесформенного скопления липких тяжей. Это была основоположная работа об усоногих, изводивших до того систематиков путаницей видов, родов, семейств.
Пять зоологов шесть лет обрабатывали материалы собранные Дарвином. А книга его «Путешествие на корабле „Бигль“» читалась, как увлекательная повесть.
Уехал любитель-самоучка — приехал всеми признанный крупный ученый. Но мало кто из тех, кто распахивал перед ним двери научных обществ и сожалел о том, что этот серьезный, трезвый, всегда аргументирующий сотнями фактов исследователь так редко появляется в университетских центрах, — мало кто знал, что дома у него лежат и множатся убористым почерком исписанные тетради с исследованием совсем иного рода.
Он женился; он зажил отшельником в Дауне, в графстве Кент. Но человек, терзаемый жестоким недугом (который не отпустит его уже до конца дней), страдавший так сильно, что он написал уже завещание, готовясь к смерти, человек, для которого главным в жизни была его работа, его тетради, а о себе говоривший: «я — счастливый», — Чарльз Дарвин целых 23 года не издавал своего исследования. Фанатику фактов казалось, что у него все еще мало их! И он неукротимо собирает и собирает их. Адрес его знают теперь селекционеры-оригинаторы. Он сам разводит голубей, чтобы проверить действие отбора.
Когда в 1859 году он печатает, наконец, «Происхождение видов», он, в сущности, повинуется настоянию друзей — Ляйелля, геолога-реформатора, ботаника Гукера; сам же он, Дарвин, все еще полагает, что слишком торопится…[6]
Теорию Дарвина изучают в школах; она общеизвестна. Может быть, надо только очень кратко напомнить о ней.
Прежде всего раз навсегда и самым неопровержимым образом была доказана эволюция живого мира. После Дарвина оспаривать факт эволюции стало немыслимо для всех, кто считается с разумом и с логикой.
Что же заставляет изменяться виды, роды, семейства, отряды, классы и типы животных и растений?
Вряд ли какой-либо другой натуралист того времени знал так хорошо, как Дарвин, насколько сложна природа. Он специально оговаривается, что признает возможным и прямое изменяющее действие (на живой мир, на виды организмов) среды, в духе Жоффруа, и влияние перемен в образе жизни, новых «привычек» в новых условиях — по Ламарку.
Но главное, по Дарвину, не в этом. То, что составило великое открытие Дарвина, — это учение о естественном отборе. Отбор! Уже название показывает, как пришел Дарвин к своей идее. Именно человеческая практика, опыт людей-творцов натолкнули его на нее. И по сходству с «искусственным отбором», применяемым селекционерами в животноводстве и растениеводстве, Дарвин создает свое, отныне знаменитое сочетание слов: естественный отбор.
Рассуждения Дарвина крайне просты.
Нет двух организмов в точности одинаковых. Даже среди близких родственников. Один крупнее, чем другой; один вышел сильнее, другой слабее. И если даже и попадаются изредка внешне похожие, «как две капли воды», «как вылитые», то сколько между ними, вне всякого сомнения, внутренних различий: один легче переносит стужу, другой зной; какому-нибудь из двух меньше страшен голод; один податливее к болезням…
Среди растений тоже можно подметить такие же (или сходные) различия.
Так или иначе, жизненная судьба у животных и растений с подобными различиями не будет в точности одинаковой (если отбросить отдельные случайности и говорить о большом числе жизненных судеб).
Там, где надо сражаться когтями и зубами, очевидно, в преимущественном положении окажется более сильный, более зубастый.
Там, где надо спасаться от хищников, легче сохранит жизнь более увертливый, быстроногий или лучше умеющий затаиваться, а еще такой, чья окраска оказалась более похожей на «защитную»: он затаится и как бы сольется с травой, с листвой — хищник проскочит мимо.
Засуха безжалостно уничтожает всю растительность, кроме засухоустойчивой; а суровую зиму переживают только белее холодостойкие травы, деревья, звери, птицы и личинки насекомых.
Борьба за жизнь отсеивает слабых, менее приспособленных; по сотням, по тысячам направлений идет этот отсев; непрерывно длится он — с тех пор как жизнь заселила Землю.
И так как каждое поколение наново проходит через испытание и каждый раз «отсекаются» менее