неистовые усилия воли ее супруга, по-видимому, рассеяли вокруг нее туманные путы Невидимого!
Она была принуждена вернуться. Все, что она любила, находилось здесь.
Ей, должно быть, хотелось снова улыбнуться самой себе в этом таинственном зеркале, где она столько раз любовалась своим лилейным лицом! Нежная усопшая, вероятно, содрогнулась там, под фиалками, среди погасших факелов; божественная усопшая испугалась своего одиночества в склепе при виде серебряного ключа, брошенного на каменные плиты. Ей тоже захотелось вернуться к нему. Но воля ее растворялась в клубах ладана и в отчужденности. Смерть — окончательное решение только для тех, кто питает надежду на небеса; а ведь для нее и Смерть, и Небеса, и Жизнь — все заключалось в их объятиях. И призывный поцелуй мужа влек к себе в сумраке ее уста. А звуки затихшей мелодии, былые пылкие речи, ткани, облекавшие ее тело и еще хранившие его благоухание, магические драгоценности, льнувшие к ней и полные таинственного благоволения, главное же — царившее вокруг могучее и непреложное ощущение ее присутствия, которое передавалось даже неодушевленным предметам, — все призывало ее сюда, все уже так долго и так неотступно влекло ее сюда, что, когда она исцелилась наконец от дремоты Смерти, здесь недоставало только Ее одной.
О, идеи — это живые существа!.. Граф как бы наметил в воздухе очертания своей возлюбленной, и пустота эта непременно должна была заполниться единственным одномерным ей существом, иначе Вселенная распалась бы в прах. В тот мир возникла окончательная, непоколебимая, полная уверенность, что Она тут, в комнате! Он был уверен в этом твердо, как в своем собственном существовании, и все вокруг него было тоже убеждено в этом. Ее видели здесь! И так как теперь недоставало только самой Веры — осязаемой, существующей где-то в пространстве, то она непременно должна была оказаться здесь, и великий Сон Жизни и Смерти непременно должен был приоткрыть на мгновение свои неисчислимые врата! Дорога воскресения была верою проложена до самой усопшей! Задорный взрыв мелодичного смеха весело сверкнул, осветив брачное ложе; граф обернулся. И вот перед его взором явилась графиня Вера, созданная волею и памятью; она лежала, неуловимая, облокотившись на кружевную подушку; рука ее поддерживала тяжелые черные косы; прелестный рот был полуоткрыт в райски-сладострастной улыбке; словом, она была несказанно прекрасна, и она смотрела на него, еще не совсем очнувшись от сна.
— Роже! — окликнула она возлюбленного, и голос ее прозвучал как бы издалека.
Он подошел к ней. Их уста слились в божественной радости, неисчерпаемой, бессмертной!
И тогда они поняли, что действительно представляют собою единое существо.
Каким-то посторонним веянием пронеслось время над этим экстазом, в котором впервые слились небо и земля.
Вдруг граф д’Атоль вздрогнул, словно пораженный неким роковым воспоминанием.
— Ах, теперь припоминаю, — проговорил он. — Что со мною? Ведь ты умерла?
В тот же миг мистическая лампада перед образом погасла. В щель между шторами стал пробиваться бледный утренний свет, свет нудного, серого, дождливого дня. Свечи померкли и погасли, от рдеющих фитилей поднялся едкий чад; огонь в камине скрылся под слоем теплого пепла; цветы увяли и засохли в несколько минут; маятник часов мало-помалу снова замер. Очевидность всех предметов внезапно рассеялась. Опал умер и уже не сверкал; капли крови на батисте, лежавшем возле него, тоже поблекли; а пылкое белое видение, тая в отчаянных объятиях графа, который всеми силами старался удержать его, растворилось в воздухе и исчезло. Роже уловил отчетливый слабый, далекий прощальный вздох. Граф встрепенулся; он только что заметил, что он один. Мечта его внезапно рассеялась, он одним-единственным словом порвал магическую нить своего лучезарного замысла. Теперь все вокруг было мертво.
— Все кончено, — прошептал он. — Я утратил ее! Она одна! По какому же пути мне следовать, чтобы обрести тебя? Укажи мне дорогу, которая приведет меня к тебе!
Вдруг, словно в ответ ему, на брачное ложе, на черный мех упал какой-то блестящий металлический предмет; луч отвратительного земного света осветил его… Покинутый наклонился, поднял его, и блаженная улыбка озарила его лицо: то был ключ от склепа.
Перевод Е.Гунста
VOX POPULI[2]
Посвящается господину Леконту де Лилю
Прусский солдат и кофе варит исподтишка.
В тот день на Елисейских Полях был большой военный парад!
Со времени этого зрелища мы вытерпели двенадцать лет.
Летнее солнце вонзало свои длинные золотые стрелы в крыши и купола древней столицы. Несметное множество окон перебрасывалось ослепительными бликами; толпы народа, окутанные мглистым светом, запрудили улицы — всем хотелось посмотреть войска.
Возле решетки паперти собора Нотр-Дам на высоком деревянном складном стульчике сидел, скрестив ноги, обмотанные черными лохмотьями, столетний Нищий, старейшина парижской Бедноты; его скорбное лицо пепельного цвета, землисто-темная кожа, изборожденная морщинами, руки, сложенные под дощечкой, которая официально освящала его слепоту, словом, весь облик его являл теневую сторону празднества и разливавшегося вокруг торжественного «Тебе, бога, хвалим!».
Вся эта толпа, окружающая его, — не его ли ближние? А веселые прохожие — не его ли братья? Разумеется, Род людской. К тому же престарелый гость величественного портала отнюдь не был лишен всех благ: Государство признало за ним право на слепоту.
Владея такой привилегией и пользуясь святостью места, которое он официально занимал, обладая, наконец, правом участвовать в выборах, он был нам во всех отношениях ровней, за исключением разве того, что был лишен Света.
И вот этот человек, как бы задержавшийся среди живых, время от времени жалобно бормотал слова, в которых изливалась вековечная скорбь всей его жизни:
— Сжальтесь над несчастным слепцом, сделайте милость!
А вокруг него, под мощные раскаты музыки, раздававшиеся сверху —
А народ, завороженный, как всегда, чарами, которые присущи в его глазах смелости и удаче, выражал чувства, владевшие им в этот день, несмолкавшими криками:
— Да здравствует император!
Но среди всех возгласов и грохота этой триумфальной бури, со стороны священной ограды порою слышался слабый голос слепца. Прислонившись затылком к ограде, словно к позорному столбу, обратив к небу мертвые зрачки, забытый всем народом, истинные чувства которого, погребенные под восторженными криками, выражал, пожалуй, он один, старик заступник пророчески твердил все те же, никому не понятные сейчас, слова:
— Сжальтесь над несчастным слепцом, сделайте милость!