одичавших) индейцев, Бриллиантовый Глаз не только не говорит ни слова упрека, но и существует в слепом коридоре, где любые знаки предательства будут переориентированы так, чтобы не бросить тень на отца. Стратегия избирательного зрения, представленная в фильме с обезоруживающей буквальностью, сама по себе вовсе не свидетельствует о кромке безумия — она, скорее, указывает на возможный исход из заброшенности:
“Это не мы становимся сильными. Нет. Это отцы слабеют… Прошли времена войн и побед. Теперь ты не успеваешь объявить войну, а они уже и лапки кверху! Черт! У них тоже есть бункеры слабости. „Я стар, сынок! Моя жизнь проиграна…” И нечего тут разводить, гнать пургу…Ты просто видишь человека, с которым уже не стоит сражаться. Вот и все” (Дмитрий Бортников. “Свинобург”).
Здесь наступает черед фильма Сокурова “Отец и сын” — он был, возможно, первым, обозначившим в полную силу симптом отцеприимства. В отличие от картины Валерия Тодоровского, где неприкаянность сыновей высвечивается воображаемым бриллиантовым глазом Павлика, фильм Сокурова сделан “на голубом глазу”. Перед нами элегия, насыщенная гомосексуальными мотивами и по своей поэтике восходящая к глубинам докинематографической культуры. Однако болевые точки настоящего — не календарно отмеренного, а действительно наступившего настоящего — зафиксированы с подобающей Сокурову точностью. Один из взрослых мальчиков — тот, кому посчастливилось быть сыном, говорит: “Почему же картина Рембрандта называется „Возвращение блудного сына”? Дело ведь совсем не в этом, следовало бы задуматься о возвращении блудного отца. Ведь отцу всегда труднее…”
Суть проблемы, такой, как она обнаружилась сегодня, обозначена абсолютно верно. Сначала блуд, затем блуждания, и не видно дороги, по которой можно самостоятельно вернуться к отцовству. Самому, без проводника, путь не пройти. Есть в фильме “Отец и сын” некая пронзительная нота, на свой лад выражающая драматизм ситуации.
Мы помним, с какой остротой ставится проблема
И вот, как свидетельствует “Отец и сын”, теперь ситуация изменилась с точностью до наоборот. Грустны и безутешны потенциальные любимцы в отсутствии любящих, и некому позаботиться об их душе… Устав ждать, когда же придут “по их душу”, младшие сами отправляются в путь. Несостоявшегося сына, отцеприимного странника ведет нужда, ему во что бы то ни стало надо получить недополученное: лишь в этом случае жизнь может стать, по крайней мере, выносимой. Нужда состоит в обретении первородства. Эммануэль Левинас, последний великий метафизик XX столетия, характеризует суть дела так:
“Отцовский Эрос сообщает сыну его уникальную единичность: его „я” как отдельное начинается не с наслаждения, а с избранности” (“Тотальность и бесконечное”).
Если пропустить это начало, отмеченное знанием избранности, все дальнейшее становится смутным и невразумительным. Никто не любит слушать невразумительных историй. В такой ситуации обрести основания для любви и самоуважения, для сносного экзистенциального самочувствия — значит в каком-то смысле вновь родиться — теперь уже как сын у отца. А если еще выпадет счастье восстать против отца, совершить этот решающий жест человеческого самоопределения, жизнь получит неприкосновенный запас смысла, который не извлечь ни из каких других запасников. Но восстание потом, до него дело может и не дойти; сначала — отцеприимство.
Каждый из фильмов доносит свой аспект заботы и печали об отце. “Беспричинные сыновья”, сознательно или подсознательно, реализуют схожую программу отцеприимства: какой бы ни был отец, лишь он может осуществить избранничество. Только он может сказать подобно пророку Исайе: “Вот все сыновья мои предо мной” — и тогда сама собой сложится история, возможно, грустная, возможно, даже трагическая, но все же членораздельная и достойная запоминания свыше.
Пока ее нет, попытка обретения отца, равно как и попытка обретения сына, передоверены импровизации. Но действовать по наитию легко, когда сохранен эталон, на который указывает пророк Исайя, и перед глазами распечатки того,
Новоявленному сыну удается пробудить встречное движение души, мы видим вспышки и внезапной гордости (мой сын — он был там, где вам и не снилось), и столь же внезапного покровительства. Но душа слишком ленива, слишком быстро истощается в этих вспышках, и ей, увы, не на что опереться. Выстроить какое-либо устойчивое отношение на импровизации не удается. Хрупкая постройка рушится, и главный ее строитель погибает под обломками; остальные, можно сказать, отделываются “легкими травмами”, но кто знает, к каким тяжким душевным повреждениям они приведут в будущем.
О тяжких душевных повреждениях идет речь и в фильме Андрея Звягинцева “Возвращение”. Здесь мы тоже сталкиваемся с исходным отцеприимством, с готовностью принять это инопланетное существо, именуемое отцом. Правда, вектор событий на первый взгляд кажется противоположным: обозначается решимость вдруг объявившегося отца произвести инициацию своих мальчиков и тем самым передать им избранничество. Кажется даже, что программа действий продумана им до мелочей, хотя по сюжету фильма окончательное решение было внезапным. Тем не менее каждый жест демонстративен: “вот так ведут себя мужчины”, “так ставят палатку”, “так ловят рыбу”, так дают сдачи (обидчику).
Вроде бы мальчики должны пребывать в непрерывном восхищении: у них ведь не просто отыскался папа, но такой, который всем отцам отец. Разве это не свершившееся чудо, разве оно не из сферы сокровенных детских мечтаний? Однако что-то не работает. Что не так? Понять причину провала одновременно и трудно, и крайне важно. Существует программа воспроизводства человеческого в человеке, записанная в первичных инструкциях любой культуры. Например, в латышских дайнах: