— Начать бы их разводить и в Кремль отсылать!
— Хариус в неволе не живет, — просветила его Грушенька и подумала: “А я живу, я хуже хариуса”.
Примерно к году Колюня начал делаться не как все: куда-то прятался, оказывался то под лавкой, то под топчаном. На улицу нисколько не хотел, и когда Колюню выносили, с ним случалось что-то вроде припадка: ноги подкашиваются, лицо чугунное. А занесут в дом — он снова оживает.
Следующие сыновья были здоровяками, с улицы не вылазили, носились как все, блестя вишневыми материнскими глазами. Но неотвязностью в том, чего хотелось добиться, они пошли в отца. Поехали в район, рассыпались по училищам и техникумам, вернулись в Чур элитой (ветеринар, агроном, завклубом, а самый младший — завгар).
Грушеньке повезло: муж непьющий, негулящий, говорили потом в Чуре. Осип перед ней на цырлах ходит. Хотя кто он и кто она? Он ведь орден получил! А то, что у них Колюня не выходит из дому, то что хорошего, что у нас выходят? Как выйдет кровиночка-то, так угодит или на пьянку, или сразу в тюрьму.
А Грушенька как примет стопку наливки в родительском доме, сразу рвется к Никите, к брату, и пару раз даже начала рассказывать, почему их не сослали. Но наливка была крепкая, язык заплетался, заплетался… Утром она думала: хорошо, что я, дура, ничего не рассказала…
Когда Сталин отправился в ад в 1953 году, Грушенька рванулась. Осип нисколько не искал жену, а сразу пошел к ее родителям. Он сказал:
— Корова вот-вот отелится, Колюня залез под стол, не рисует, ничего не ест и меня укусил.
Тесть с тещей вокруг него забегали, соревнуясь в выкриках: оно конечно — у мужа с женой всяко, но сейчас не до этого, Никита возвращается из лагеря, Никитушка!
— Ну-ка быстро помирились! Чтоб Никитушку не огорчить!
…На лесозаготовках первым делом отбрасывали крахмальной чистоты снег от осины, вбивали в осину гвоздь, а на него вешали портрет Сталина. И только потом разжигали костер. И Никита как-то обратился к портрету:
— Иосиф Виссарионович! Вы так нам сильно помогаете! Отобедайте с нами, — и протянул ложку с кашей ко рту генсека.
Каша была не простая — с зайцем. Никита всегда ставил на них силки. Но это его не спасло, потому что другие, еще более хваткие силки ставил на всех усатый лучший друг колхозников. Через неделю Никита исчез. И в Чур от него пришло письмо уже через год из лагеря. Кто же был на лесозаготовках наушником — до сих пор неизвестно.
— И не буду я его, гада, искать! — обещал Никита. — Начинается опять вся процедура жизни!
Он устремился к браге жадно, как к знаку воли. Размачивая остро-пенными струями иссохшее за многие лагерные годы тело, он слушал двоюродную сестру Дуню:
— Кумунисты фисковали у Ельцовых коровку и телку яловую, а у Смирновых взяли лошадь и быка, голландского производителя, а у Королевых — мельницу, корову тоже, у Саблиных — две лошади, косилку, шубу енотовую и амбар со ржою…
Дальше Дуня, захмелев, режущим голосом перечисляла: сбрую, посуду, бороны и прочие плуги, которые были, как она говорила, “заворованы” по всей деревне. Никита обнял ее, стиснул костяными руками:
— Сеструня, живи долго — помни все! Может, пригодится! — Потом он откинулся и загорланил:
К насильственной хладной могиле
Рука прокурора вела…
Так Грушеньке было хорошо со своими, с Савельевыми, — хотелось срастись с ними и вытолкнуть Осипа Лучникова, как здоровое тело отторгает занозу. А вместо этого он подходит и говорит:
— Пойдем, Грушенька, там наш Колюня без тебя не может. — И Никите мирно, по-родственному: — Заходи, посмотришь, как твой племянник малюет. Просто три медведя в лесу!
Захмелевшая, а поэтому по-особому искренняя родня стала любовно шуметь:
— Нет у Колюни никаких медведей!
— Есть! Там, в чаще…
— Да какие там медведи! Просто древние лохматые люди, и у всех лица наших девок!
— Какая чаща! Два тополя под окном у Колюни-то, и всяко-всяко он их представляет: то в снегу, то вороны обсели…
— То свинья роется!
— Ха-ха-ха!
— Нет, хрюшки не было! Было бабье лето…
— С хрюшкой картинку в Выжигино увезли вместе с Полькой Косых, которую отдали за Ваську Африкантова, он еще горевал, что у него детей нет, поехал в район на базар, купил часы, обмыл их, его избили, сейчас все время радуется, что живой.
Потянулась Грушенька за кружевной шалью и мельком увидела в маленьком потемневшем зеркале рядом с рукомойником ненавистное лицо — свое собственное. Годы не могли соскоблить красу, которая принесла столько несчастья. А что всех Савельевых спасли эти вишневые глаза, эти белые литые зубы (за вычетом одного, сломанного о черемуховую косточку), — совсем не утешает.
— Ну пошли, моя царица, пошли.
В горнице завелись петь “Не было ветра, не было ветра, да вдруг навеяло” — и тут же бросили. Молча наблюдали, как уходили супруги Лучниковы. Некоторые бабы думали: Груньке-то повезло с ее непьющим кочетом. Клюкнул смешной стакан браги, уважил, а она-то поднабралась.
А Никита прикидывал: вот бы тебя, Лучников, ненароком какое-нибудь болото засосало. Но ужасно