весь класс пойдет, а она не пойдет, хоть бы ее совсем, навсегда, до конца жизни оставили «без родных»!
Все остальное время девочки были неузнаваемы, рассеянны, отвечали невпопад, многие совершенно неожиданно получили кол, никто не говорил по-французски, и бедная «чужеземка»,[27] заменявшая m-lle Нот, охрипла и уже с каким-то сипением время от времени повторяла как во сне:
— Mais parlons le meme en francais, mademoiselle, parlez Francais![28]
В шесть часов начиналась всенощная, и после обеда, в четыре часа, девочек повели наверх поправить волосы и вымыть руки. Церковь была домовая, в верхнем третьем этаже, в глубине средней площадки лестницы, разделявшей два широкие коридора с дортуарами Младших и старших классов.
Когда стали строиться, класс укоротился на две пары, три девочки отказались идти в церковь под предлогом мигрени, Бульдожка без всяких объяснений залегла под кровать: она предпочитала пролежать там всю всенощную, разостлав под собой теплый байковый платок.
Из церкви девочки вернулись усталые и в ожидании чая расселись по табуретам — на кроватях сидеть запрещалось. Разговор шел все о том же, чуть не все перессорились, смеху и шуток не было слышно вовсе. В восемь часов, по звонку, отправились в нижний этаж ужинать и вернулись опять наверх спать. Классная дама не могла дождаться, пока они улягутся: девочки раздевались лениво, заплетали друг другу волосы, молились подолгу, каждая «своему Боженьке», пришпиленному в головах к чехлу кровати, и наконец легли.
— Parler donc francais![29] — подошла еще раз классная дама к Наде Франк, спорившей о чем-то с соседкой.
— Ну уж я не могу спать с чужим языком, — отрезала ей девочка, — после молитвы я всегда употребляю русский.
— Vous serez punis![30] — начала та, но два-три голоса крикнули:
— Чужеземка, вон! — И классная дама, не желая поднимать нового скандала, сделала вид, что не слышит, и вышла.
На другое утро, в воскресенье, девочки встали несколько позже; все были в корсетах и перетянуты в «рюмочку». Надевая передник, девочка обыкновенно обращалась к двум-трем другим: «Mesdames, перетяните меня», — и те, завязав ленты первым узлом, тянули их, сколько могли, затем, смочив посередине, чтобы затяжка не разошлась, быстро завязывали бантом.
Кровати были уже постланы, покрыты пикейными белыми одеялами, в трех углах громадной комнаты топились в первый раз печи. Килька вошла в дортуар; все были готовы, кроме Пышки, тянувшей еще свой корсет.
— М-lle Королева, не стыдно ли вам стоять раздетой при мужчине?
Девочка взвизгнула и присела между кроватями.
— Где мужчина? Какой мужчина? — кричали другие, осматриваясь кругом.
— Да разве вы не видите, что топят печи!
— Так ведь это солдат, m-lle, — отвечала Пышка, вылезая и спокойно продолжая шнуроваться. Солдата, прислуживавшего в коридоре и при печах, ни одна девочка не признавала за мужчину и никогда его не стеснялась.
После общей молитвы и чая девочек привели в класс и всем были розданы шнурки с кисточками, которые они повязывали вокруг головы, оставляя кисточки болтаться над левым ухом. Красный шнурок обозначал хорошее поведение, за дурное шнурка лишались, а самая «парфешка» получала синий шнурок. Второй класс был весь лишен шнурка.
После обедни пошли завтракать, после завтрака, в два часа, начинался прием родных. Волнение девочек росло. Составлялась партия, решившая сдаться на капитуляцию; с каждой минутой к ней примыкали все новые члены. Скоро на стороне оппозиции осталась только рыженькая Франк да еще пять- шесть человек, к которым и без того никогда никто не приходил.
У бедного Баярда был жутко на сердце — сегодня к ней должен был прийти старший брат, красавец Андрюша, и, может быть, он придет уже прощаться, потому что отпуск его кончался и он уезжал далеко, в свой полк. Девочка, бледная, взволнованно ходила по коридору — прощения она просить не станет ни за что, и вот других простят, а ее накажут еще и на четверг — за упрямство и дерзость.
Слезы навертывались на ее глазах, и она все ходила и ждала. Вот раздался звонок, возвещавший о начале приема. По коридору мимо Франк пробежала дежурная со списком девочек, к которым пришли. Во втором классе послышалось сморканье и всхлипывание; нервы были напряжены донельзя. Килька, видимо, не желала делать никаких уступок, с каждой минутой на лице ее яснее выражалась злорадная усмешка.
— Медамочки, пошлем депутацию к Maman, может, она простит!
— Пошлем, пошлем, — подхватили все это предложение. — Пошлем Франк, пусть объясняется по- французски!
— Бульдожка, иди ты — ты так похожа на ее Боксика, что она разнежится!
— Дура, ты сама похожа на обезьяну.
— Mesdames, mesdames, вот нашли время браниться! — кричала Чернушка, утирая слезы.
В это время по коридору прошла Корова.
— Вы зачем здесь? — крикнула она Франк. — Ступайте в класс. — И вслед за девочками вошла туда и сама. Девочки все вскочили со своих мест: приход Коровы зародил в их сердцах надежду.
Корова сказала длинную речь, сводившуюся к тому, что кто грешит, тот и должен терпеть. Минуты, дорогие минуты из двухчасового свидания уходили, родные и посетители ждали в большой зале, а у детей надрывались сердца от нетерпения и тоски.
— Сестра моя, Вильгельмина Федоровна, — заключила Корова, — пришла сегодня утром ко мне и со слезами упросила меня идти к Maman и ходатайствовать за вас, моя добрая и кроткая сестра, с которой вы всегда обходитесь так дерзко; ей вы обязаны радостью видеть сегодня ваших родных. Maman вас простила!
— Merci, m-lle, merci, m-lle, nous remercions m-lle votre soeur![31] — раздались радостные голоса, и девочки толпой ринулись к дверям.
— Подождите, — торжественно заявила Корова, — вам еще дадут шнурки.
Эта «награда» задержала всех еще на пять минут. Девочки готовы были кричать, плакать, топать ногами со злости, но, как укрощенные дикие зверьки, метали только злобные взгляды, ловили, чуть не рвали «награду» и торопливо повязывали ее на голову, затем построились в пары и вышли в зал.
В это воскресенье, как и всегда к двум часам, громадная швейцарская института была уже полна родными. Швейцар Яков, в красной ливрее с орлами, в треугольной шляпе с булавой, стоял великолепным истуканом и только изредка приветствовал коротким «здравия желаю» особенно почетных посетителей. Помощник его Иван отбирал «большие» гостинцы и, надписав имя воспитанницы, укладывал их в бельевые корзины. В зал позволялось проходить только с коробками конфет или мелочью, помещавшейся в ручном саквояже.
Ровно в два часа раздался звонок, и родные поднялись по лестнице во второй этаж. В дверях приемного зала они прошли, как сквозь строй, между стоявшими по обе стороны входа двумя классными дамами, двумя пепиньерками,[32] двумя дежурными воспитанницами и двумя солдатами, стоявшими «на всякий случай» в коридоре.
Входившие обращались направо или налево и называли фамилию. Классная дама передавала имя пепиньерке, та дежурной девочке, которая и бежала по классам вызывать «к родным».
В зале всегда преобладали матери, тетки, вообще женщины. Отцы приходили реже, они чувствовали себя как-то не в своей тарелке в этом чисто женском царстве. Посетительницы, за очень небольшим исключением, принадлежали к кругу небогатого дворянства средней руки; для этих визитов все старались одеваться как можно лучше. Неопытному глазу девочек трудно было уловить тонкие оттенки туалетов, а потому все матери казались в чем-то похожими друг на друга.
Отцы — другое дело. Отцами и братьями девочки гордились. Их восхищали мундиры, ордена или ловко сшитые черные пары, осанка и важность.