«помочь японскому народу освободиться от оккупации»? Вероятно, примерно такие же мотивы у Сталина были и для сохранения состояния войны с Германией…
Но не только о побежденных во Второй мировой войне странах говорили в таком тоне. Так, мне еще в начале 1980-х гг. приходилось читать книгу (жалею, что не запомнил ее названия) 1950-го или 1951 г. издания о тогдашней Франции. Так вот, пребывание на французской территории американских войск прямо сравнивается с немецко-фашистской оккупацией 1940–1944 гг., а французские рабочие в этом произведении тайно изучают труды Сталина и Мао Цзэдуна и ждут не дождутся прихода «Красной Армии — освободительницы».
Продолжим анализ ситуации. В вопросе о причинах обострения международной обстановки в 1945– 1953 гг. Кремлев садится на любимого конька всех наших «борцов за несвободу» (определение Е. Евтушенко) — он пишет (как часто с ним самим и с людьми его взглядов случается, голословно), что «очень уж мы этому Западу мешали (и, кстати, мешаем по сей день) самим фактом своего существования» (3. С. 6). Причем, несмотря на расхожесть такого пропагандистского штампа, никто из оппонентов Кремлевых данную проблему не пытался анализировать. А надо!
Вообще, отношение к Америке у Кремлева на уровне передовиц «Правды» начала 1950-х («Самая уродливая цивилизация планеты» — не самый «смачный» газетный заголовок того времени): «Эти (нью- йоркские.
А воту Д. Андреева о «сталинских высотках» несколько иное мнение: «Эклектика…. гигантизм, безвкусица и нуворишеское стремление к показной роскоши».[187] Ну, да ладно, о вкусах не спорят, лично я ничего не имею против ни нью-йоркских небоскребов, ни «сталинских высоток». А вот другой, более относящийся к нашей теме, перл г-на Кремлева просто шокирует.
Начнем с того, что сталинский СССР он называет «мировым добром», а Запад во главе с США — «мировым злом». Так и пишет: «Предстояла борьба Мирового Добра и Мирового Зла за умы и души людей на планете» (3. С. 204). Ну, этого «добра», анализируя бериевские дневники, мы вроде уже достаточно накушались, однако Кремлев не устает нас поражать сталинской «добротой».
Вот, например, анализируется дело некоего майора Ульянича (3. С. 80–81). По поводу «ленинградского дела» (о нем подробнее мы еще поговорим) этот лектор политотдела 87-го стрелкового корпуса в декабре 1950 г. написал в частном письме: «Ленинград (т. е. партийные работники, выходцы из этого города. —
Из письма не видно, чтобы его автор хоть как-то сочувствовал репрессированным ленинградцам. Более того, он пишет: «Вознесенский, Кузнецов, Попков (партийные деятели — «ленинградцы».
Тем не менее за это письмо Ульянич уже 27 января 1951 г. был арестован, а в августе получил по приговору Военной коллегии Верховного суда СССР 8 лет лагерей. Из комментария Кремлева тоже не видна позиция майора по отношению к «ленинградскому делу», а говорится только, что срок он получил за то, что был «не очень умен и не умел держать язык за зубами». Но вряд ли, кстати, формулировка приговора была именно такова; а какова она была, Кремлев не сообщает.
(Впрочем, не знаю, как в 1949–1950 гг., а двадцатью годами раньше формулировка «за длинный язык» иногда применялась. Именно по такому обвинению расстреляли 14-летнего мальчика, который в 1929 г. рассказал приехавшему в Соловецкий лагерь особого назначения А. М. Горькому про беспредел надзирателей по отношению к заключенным).[188]
Почему же Кремлев не сообщает о формулировке обвинения? Может быть, потому, что, сообщи ее, уж слишком очевидным станет, что посадили невиновного (хотя, впрочем, для нормального человека это и так очевидно)? В 1954 г., продолжает Кремлев, Ульянич был реабилитирован и служил в армии до 1961 г.
А теперь — держитесь крепче! — Кремлев спрашивает: «Мы удивляемся, откуда пошел развал СССР. Вот от таких лекторов, как Ульянич, и пошел. В том числе…»
М-да… Разговорами «совков» о том, что, мол, СССР развалил Солженицын своим «Одним днем Ивана Денисовича», давно уже никого не удивить. Но утверждать, что в развале виноваты люди, которые всего лишь в частном письме намекают на политическую борьбу в верхах (что в нормальных странах принято обсуждать открыто), — это даже на таком фоне поражает.
Ну, о такой мелочи, что вообще-то «сталинская» Конституция 1936 г. гарантировала советским гражданам тайну частной переписки, и упоминать как-то стыдно. Да мы и писали-то эту Конституцию не для наших людей, а для западных «лопухов» вроде Бернарда Шоу или Лиона Фейхтвангера, чтобы они продолжали симпатизировать коммунистической идее и лично товарищу Сталину.
Но и без того впечатление кошмарное. Если освободиться от эмоций, то в сухом остатке из перла Кремлева получим вот что:
А может, и правда развал начался с того, что людям не захотелось больше жить в постоянном страхе, что за каждое неосторожное слово можно срок получить? Может, тоже захотелось, как в Америке, открыто (ну, или хоть как в позднем СССР, на кухне без страха, что сосед подслушает и донесет) обсуждать, кого бы предпочтительнее было видеть в руководстве? И даже — сказать страшно! — захотелось самим это решать (на выборах)? И кто кому в таком случае мешал (и мешает) «самим своим существованием»? Да последнее, впрочем, видно и из многого другого, хотя бы из следующего эпизода.
На XIX съезде ВКП(б) — КПСС Сталин страшно «наехал» на Молотова и Микояна. Кремлев, понятно, преуменьшает степень «наезда», категорически отрицает утверждения «демократических» «историков» (кавычки Кремлева.
Что же, с воспоминаний о пленуме и начнем. И действительно, если мы не верим «демократическим историкам», то разумнее всего послушать очевидцев. Писатель Константин Симонов, Вам слово:
«Сталин, высказав несколько общих фраз на тему о том, как важно в борьбе с врагом проявить мужество, отступить, не капитулировать, не счел нужным говорить вообще о мужестве или страхе, решимости и капитулянтстве. Все, что он говорил об этом, он привязал конкретно к двум членам Политбюро.
Сталин обрушился сначала на Молотова, а потом и на Микояна с обвинениями в нестойкости, нетвердости, подозрениями в трусости, капитулянтстве… Это было настолько неожиданно, что я сначала не поверил своим ушам, подумал, что ослышался или не понял. Оказалось, что это именно так.
Он говорил о Молотове долго и беспощадно, приводя какие-то не запомнившиеся мне примеры неправильных действий Молотова, связанных главным образом с теми периодами, когда он, Сталин, бывал в отпусках, а Молотов оставался за него и неправильно решал какие-то вопросы, которые надо было решать иначе… Такая же конструкция была и у следующей части его речи, посвященной Микояну, более короткой, но по каким-то своим оттенкам еще более злой и неуважительной.
В зале стояла страшная тишина. На соседей я не оглядывался, но четырех членов Политбюро, сидевших сзади Сталина за трибуной, с которой он говорил, я видел: у них у всех были окаменевшие, напряженные, неподвижные лица. Они не знали, так же как и мы, где и когда, и на чем остановится Сталин, не шагнет ли он… еще на кого-то. Они не знали, что еще предстоит услышать о других, а может, и о себе.
Лица Молотова и Микояна были белые и мертвые. Такими же белыми и мертвыми эти лица остались