неизвестных образов. И всегда образ этот в чем-то повторял Фалька, а в чем-то нет, однако, вглядевшись в жестикуляцию этих текстов, он узнавал в них себя.
Все члены этих текстовых образов почти сплошь состояли из цитат и тем самым говорили о рассеивании, об утрате опоры (вероятно, ныне многие из текстов никуда не годятся, поскольку господа авторы и не желают расстаться с ядром высказываний, и всегда стремятся оставаться на высоте: такая позиция никак не подходит для слепого опыта достижения сладострастного ощущения при чтении текста. Если уж быть до конца точным: все к чертям и вперед, в бездну радостей текста) и все же имели значение. Свидетельства Фалька Райнхольда были самыми женственными из всех женственных свидетельств, которые только можно было себе вообразить. Они и стали его литературным завещанием. Появится ли когда-нибудь специалист по праву требования по завещательным отказам такого рода, этого сказать не мог никто. (Вы понимаете несколько риторический намек на ваш статус читателя?)
Фальк Райнхольд, стало быть, может похвастаться девятикратным отцовством, заплутав в мировом старении текстов. В десятом совокупительном акте он раскрыл секрет чтения, никому не доверив его, Фальк, взгромоздившись на десятый стромат, счастливо улетел. Лишь отправленная г-ну Деррида открытка дает основания надеяться, что ему все-таки удалось где-нибудь приземлиться. Скажем так, ради указки на силу притяжения: Фальк Райнхольд почуял свежий след, а лишь по последним заметкам, сохранившимся в его компьютере, можно приблизительно догадаться, каким образом ему удалось сделать это открытие. Да, все должно было быть примерно так.
Вот уже несколько недель Фальк Райнхольд твердо знал, что делает. Единственной темой Иоганна Георга Тиниуса, заботившей его более полувека, было учение об этих последних событиях. «Судный день, когда и как он произойдет». Эта написанная в 1836 году работа стала основополагающим трудом его жизни, а все остальные книги — лишь дополнением к ней. Очевидный факт. Ибо именно тот год согласно расчетам высоко ценимого Тиниусом теолога Бенгеля и был определен как год конца света. Книга Тиниуса, и это смог установить Фальк, также являлась комментарием так и не желавшего наступить конца света. Он объяснил задержку со вторым пришествием весьма правдоподобно звучавшими причинами. (В ходе столетий человечество преуспело на ниве искусства отыскивания подобных причин.) Потом произошло это. (Предположительно.) На Фалька Райнхольда уставился текст. Завершающий пассаж из книги нагловато подмигивал ему:
Тысяча Девятьсот Девяносто Один
Так, свет стнет тьмой могильной. — Т
Да, знак в грядущем мне ведом! — Д
Да, завтра сей мир погибнет! — Д
Останутся горе и беды![29] — О
Зашифрованный акростих: тысяча девятьсот девяносто один. Он и был решением. Следовательно, в этом году. Так напророчил Иоганн Георг Тиниус, а Фальку Райнхольду удалось расшифровать его пророчество. Фальк быстро отыскал шесть предзнаменований из книги 1836 года, и они засветились на экране монитора: огонь уничтожит жилища, горы сокрушатся, люди станут убивать друг друга, разразится чума, законы будут попраны, неправедные вожди взойдут на трон. Вполне апокалиптический сценарий. Интересно, а есть ли признаки?
Фальк поднялся. Осторожно подняв полоску жалюзи, он выглянул на улицу. Все вроде бы в порядке. Дом напротив в лучах вечернего солнца. Внизу машины, с муками пробирающиеся через заторы часа пик. У ярко освещенной витрины мамаша, терпеливо выслушивающая от сына о достоинствах компьютерных игр. У одного из редких деревец две собачонки занимались своими делами. Ничего. Ровным счетом ничего не указывало на близкую кончину мира. Райнхольд отошел от окна. После долгих поисков он извлек из-за фолиантов запыленный транзистор. Включил. С трудом отыскал радиоканал новостей. И тут Фальк Райнхольд не поверил ушам. Канализированное сообщение. О пылающих домах, о летящих каменьях, о дискредитации и злобе против всех инакомыслящих и инакодействующих, о подлой трусости и страхе, вот о чем рассуждали по радио. Нет, нет, это творилось не по соседству, но и не на другой же планете.
Фальк расслабленно уселся перед мерцающим монитором компьютера. Только он один понимал все. Последний из племени цивилизованных. Цивилизованный мир кончился. Положив руку на мышь (нет, нет, не на крысу), он, обратившись в курсор, носился по экрану. Он, один, тексты и курсор. Хохотал, будто помешанный, гоняясь за текстами. Летучий Роберт времен постмодернизма несся вперед на своем стромате номер десять, оставляя позади мир. Профанация тайны, о которой он намеревался заявить в стромате под номером девятым, не свершилась. При включении осиротевший компьютер выдал лишь курсор, мерцавший в верхней части экрана монитора.
Стромат девятый
Искусство чтения
Как все-таки надлежало читать?
«Всякое сильное направление односторонне; оно приближается к направлению прямой линии и, подобно последней, исключительно, т. е. оно не соприкасается со многими другими направлениями, как делают слабые партии и натуры в их волнообразном движении из стороны в сторону; поэтому надо простить и филологам, что они односторонни. Восстановление и очищение текстов наряду с их объяснением, в течение веков выполняемое одним цехом, дало наконец возможность открыть верные методы: все Средневековье было глубоко неспособно к строго филологическому объяснению, т. е. к простому желанию понимать то, что говорит автор; найти эти методы было настоящим делом, которое не следует оценивать слишком низко! Вся наука приобрела непрерывность и устойчивость лишь благодаря тому, что достигло совершенства искусство правильно читать, т. е. филология».
А если книга уже давно не служит для филологии предметом изучения, поскольку исчезла вера в то, что за множеством выразительных сторон языкового знака скрываются и смысловые его стороны, смысл, который по воле автора в конечном итоге соотносится с Богом и может быть запечатлен в книге? В таком случае не исчезает ли любая апокалипсическая тональность? «Сама идея книги — это идея целостности (конечной или бесконечной) означающего. Целостность означающего как таковая возможна лишь при условии, что ей предшествует установленная целостность означаемого, которая оберегает ее записи и знаки, оставаясь при этом идеальной и от нее независимой. Такая идея книги, постоянно отсылающая нас к некоей природной целостности, глубоко чужда смыслу письма. Она обеспечивает энциклопедическую защиту теологии и логоцентризма от вторжения письма, от его афористической энергии и (…) от различия как такового».
Но разве эта секулярная филология не предполагает во всех случаях то, что в наше бурное столетие должен существовать некий медлительный читатель, настойчиво и неутомимо отслеживающий написанное даже тогда, если в написанном изначально не предполагается наличие смысла? Не предстает ли перед нами сей неторопливый читатель в пору заката Гутгенберга мамонтом, ископаемым или, во всяком случае, занятным типом, обреченным навсегда исчезнуть из мира?