связано с интеллигентской инфраструктурой, начиная от образовательной системы (естественно, передав ее в руки «педагогов-новаторов», то есть все той же интеллигенции) и кончая Союзом писателей. И все соглашались с необходимостью преобразований. И все говорили - «свобода для всех», и все подразумевали - «вольность и права для нас».
О предполагаемом порядке перемен я слышал разные мнения. В основном они сводились к тому, что предстоит довольно длительный период постепенного ослабления цензурных пут, обретение подлинной независимости и свободы, и только потом - сладостная вечность полной риторической безответственности, когда долг лояльности по отношению к обществу и государству, даже самый минимальный, будет окончательно похерен.
Так, в восемьдесят седьмом году один очень неглупый человек, кандидат философских наук, между прочим (он уехал в девяносто первом на историческую родину), объяснял мне эту штуку так:
- Ну смотри, - говорил он. - Сейчас у нас разрешают Соловьева. Книжки идут по десятке том, это в Институте философии. Бухарина вот сейчас разрешили, будут издавать полное собрание. А там лет через пять и до Троцкого дело дойдет. Вот увидишь, его самым верным ленинцем объявят. Ну а потом, когда Ленина критиковать начнут… ну это не скоро… тогда, наверное, противопоставят.
На мои вопросы, а нельзя ли приступить сразу к Ленину и не тянуть кота за муди, он горестно усмехался и объяснял, что это невозможно.
- Ты не представляешь, какое там сопротивление, - втолковывал опытный он несмышленому мне. - Там целый слой старых пердунов, они ничего не пропустят просто так. Ну, будем бороться. Я тут альманах думаю сделать, литературно-философский. Уже кое-что есть. Фихте непереведенный, мемуары Деникина, ранний Лосев, еще всякая антисоветчина… Надолго хватит.
Та же уверенность - «надолго хватит» - двигала корифеями перестроечной прессы. Толстые журналы публиковали Набокова и Платонова и выходили чудовищными тиражами. Издатели и редакторы пребывали в святой уверенности, что Набокова и Платонова хватит им надолго, а когда они кончатся, можно будет начать переводить Генри Миллера и маркиза де Сада, и всего этого добра есть лет на десять как минимум, а там подоспеет стихия отечественного творчества, которой хватит надолго, если не навсегда.
Но при этом никто не сомневался, что журналы останутся, что книжки будут стоить дорого, что интеллигенция останется на содержании у государства и что содержание это будет только увеличиваться. Потому что интеллигенция ощущала себя сильным классом - таким же, как дворянство во времена Петра III. Классом, способным разрушить государство. Классом, от которого надо откупаться и откупаться, и это будет вечно продолжаться.
Это был относительно спокойный восемьдесят седьмой. В феврале следующего года случился Сумгаит, а в Литве образовалось движение «Саюдис». И понеслось.
Не буду углубляться в эту тему. Замечу лишь: национальные движения в бывшем Союзе напрасно представляют «идущими снизу», от бородатых нечесаных фанатиков. На самом деле и они на своих начальных стадиях были инициированы все той же интеллигенцией.
Сейчас еще помнят, кто такой был Звиад Гамсахурдиа, рафинированный отпрыск классика грузинской литературы, литературовед, доктор философии и, помимо всего прочего, официально зарегистрированный (с членским билетом) советский писатель. Витаутас Ландсбергис, творец литовской независимости - музыковед, искусствовед, хранитель музея Чурлениса, член правления литовского Союза композиторов и, разумеется, писатель, автор более тридцати книг, в том числе поэтических сборников. Желающие могут сами уточнить биографии деятелей армянского национального движения. А Зелимхан Яндарбиев, главный идеолог чеченского движения и тоже, конечно, маститый советский писатель, в 1985-1986 годах даже успел посидеть в кресле председателя Комитета пропаганды художественной литературы Союза писателей СССР.
Эти люди заслуживают того, чтобы именоваться авангардом своего сословия. Но они имели иные цели. Они не хотели вольностей, пусть даже безбрежных. Они хотели власти - и готовы были за нее заплатить.
Они ее получили. Но заплатили - другие.
Наконец, серые от грязи колеса оторвались от асфальта. Кто-то подхватился с-под низу, и туша уже уверенно пошла вверх и вбок. Штанги, оторвавшиеся от проводов, замотались в воздухе, норовя ударить, но били в пустоту, как кулаки слепца.
Толпа колыхнулась, отступая. С той стороны, куда заваливалось, брызнули люди. Какая-то бабенка мухой вылетела с опасного края. Толстый мужик в панаме выронил газету, но подбирать побоялся. Газета была какая-то очень чистенькая, беленькая, аккуратно сложенная этаким носовым платочком.
Все они были неплохие, в общем-то, люди. И не ведали, что творили. Как обычно в подобных ситуациях.
Скособоченная туша грохнулась с хрустом и звоном. По толпе понесся крик, как будто наши забили гол - не самый важный, а так, но все-таки.
Я как-то отстраненно подумал - жаль, никого не раздавило. Хоть кто-нибудь подох бы за Ельцина и Свободу.
Как они смели сдаться?
Воспоминания сестры милосердия о Русско-японской войне. Часть первая
Козлова Н.В.
Утро 27 января 1904 года… Кто из нас не помнит его?! Телеграф принес известие, что ночью японцы взорвали наши броненосцы и война началась. В течение нескольких первых дней весь Петербург, казалось, жил одной мыслью, одним чувством, одной тревогой: что-то делается там, за 10 000 верст от нас?
Конечно, первой мыслью моей было записаться в сестры милосердия, и начались мои «хождения по мытарствам», что испытали и хорошо знают столь многие волонтерки. Приходишь записываться в общины, где тебя встречают с явным недоброжелательством и тайной подозрительностью. Мы все были как будто виноваты в том, что вдруг воодушевились патриотизмом и пришли беспокоить общинное начальство. Наконец мне удалось записаться на курсы Георгиевской общины, но надежда попасть на Восток была еще очень туманна.
Итак, я приготовилась терпеливо ждать у моря погоды, как вдруг графиня вице-председательница N- ской общины, узнав, что я так стремлюсь попасть в какой-нибудь отряд, предложила мне причислиться к сестрам, которые уезжали через неделю на Восток.
В одну неделю надо было собраться, причем разрешено было взять с собою лишь маленькую корзинку, небольшой чемоданчик и портплед с подушкой. В воскресенье на первой неделе поста назначен был молебен отъезжающим, и я должна была явиться туда, уже одетая в форму, к одиннадцати часам утра.
Однако отъезд нашего отряда отложился на неопределенное время. Нами помыкали, как пешками: то нас отпускали, то не отпускали; то мы ехали, то не ехали. Лишь 9 мая наш отъезд был решен. Перед этим, дня за два, нас возили во дворец представляться Государыне Императрице Александре Федоровне, имени которой был наш лазарет. Она произвела на нас всех чарующее впечатление.
Наконец настал день 9 мая, холодный и ветреный; дождь лил как из ведра. Отъезжали мы с военной платформы. Эшелон наш состоял из нас и двух других отрядов: финляндского и немецкой евангелической общины. Для меня такой состав был небольшим испытанием. Ехать так далеко среди представителей чужих народностей казалось крайне тяжело. К тому же у меня тогда была глубокая антипатия к немецкой национальности.
Отряд наш состоял из двух врачей, пяти сестер и семи санитаров. До Москвы мы ехали целых полтора суток, все с теми же дождем и холодом. Там мы должны были взять новый поезд, и у меня теплилась надежда, что нас соединят с другими русскими отрядами. Но насмешница-судьба решила иначе. Не только явились к поезду все те же финляндцы и немцы, но еще прибавился целый отряд немецких баронов из остзейских провинций, ехавших санитарами на войну.
После отъезда из Москвы началась собственно не езда, а жизнь в вагонах с определенными часами для