вошла в книгу «Ничей брат»). Надо ли объяснять, какая эпоха тогда кончалась и какая начиналась?
Наконец, самый близкий к нам хронологически случай - несомненное сумасшествие Слуцкого; клиническая картина на первый взгляд нетипична - он сохранял ясное сознание, не деградировал интеллектуально и сам всех преду? преждал, что сошел с ума. Но держаться ему помогала только железная самодисциплина - его друзья и врачи свидетельствуют, что ясность сознания была утрачена сразу, с первых дней болезни, через три месяца после смерти жены. Он утратил способность писать стихи - то есть лишился той единственной терапии, которая на него действовала; началась патологическая жадность - к вещам, к еде, страх нищеты, слезы (особенно мучительно было видеть плачущего Слуцкого). Он привык владеть собой и не выдержал утраты этой власти; конечно, все разрушалось исподволь, и подлинная катастрофа подготавливалась еще всеобщим интеллигентским осуждением после его вполне объяснимого выступления на собрании, клеймившем Пастернака. Потом началась комиссарская, многократно описанная борьба с собой - Слуцкий видел деградацию своего государства, которое любил, и не мог в нее поверить. Потом он понял, что это государство обречено. Потом настал 1986 год, когда стало ясно, что оно погибнет с минуты на минуту. И Слуцкий умер - в одночасье, ничем не болея, просто отвернувшись к стене и запретив себе жить. Кстати, большинство писателей, боящихся сумасшествия и замечающих его первые признаки, пытаются покончить с собой, как Комаровский и Дементьев; пытался и Слуцкий, просил яду, но за ним неусыпно наблюдали - сначала врачи, потом семья брата в Туле.
В общем, картина ясна и почти всегда одинакова - писатель связан с миром тоньше, чем мы можем себе представить, но и защищен от него лучше, чем большинство из нас. Если темнота и духота сгущаются до того, что он перестает писать и не может больше возводить между собою и миром стену из слов - пиши пропало. Это значит, что в эфирном слое, в тонких мирах, как называют это пошляки, или в мировой мистерии, как выражаются духовидцы, случилось нечто совсем уж непоправимое. И те из литераторов, в чьей душе изначально змеилась трещина, почувствовали это - как самые чуткие барометры, которые вообще доступны человечеству.
Вот почему «Не дай мне Бог сойти с ума». Потому что если бы это случилось с Пушкиным - это означало бы, что мир в самом деле рушится. Уж его-то ничто не брало, даже после камер-юнкерства поскрипел зубами да и отвлекся на «Историю Пугачевского бунта».
Кстати, за последнее время никто из крупных писателей, насколько я помню, с ума не сходил. То есть мы еще поживем, кажется.
В гостях у черта
Современная Россия как проклятое место
Дмитрий Ольшанский
Они ставят идеалом будущего не рыцаря, не монаха, не воина, не священника, не даже какого-нибудь дикого и свежего, не тронутого никакой цивилизацией человека - нет, они все ставят идеалом будущего нечто самим себе подобное - европейского буржуа. Нечто среднее; ни мужика, ни барина, ни воина, ни жреца, ни бретонца или баска, ни тирольца или черкеса, ни маркиза в бархате и перьях, ни траписта во власянице, ни прелата в парче.
Константин Леонтьев
I.
Одним весенним вечером, беззаботным и теплым, больше пятнадцати лет назад, я спускался вниз по Тверской улице. Мне нужен был свежеоткрытый на месте советского кафетерия бандитский клуб - в клубе проходил рок-концерт, группа хотела разбавить паханов хиппанами, и свои могли проходить бесплатно. Кто такие свои? С правого лацкана моего драного вельветового пиджака смотрел грустный Джон Леннон, к левому был прицеплен значок с надписью «Иван, иди прочь!»; с какой стороны ни зайди, а меня затруднительно было спутать с накопителями первичного капитала. Впрочем, на тогдашней Тверской я был самым обычным прохожим. Вокруг был порядок: агитаторы «Демократического союза» проповедовали, стоя на разбитых ящиках, хмурые мужички продавали брошюры «Зарядись с Чумаком» и «Кто убил Осташвили?», казаки, гремя шашками, поднимали портреты царской семьи, школьники с ирокезами уговаривали 33-й портвейн, рыба из магазина «Рыба» кружилась в полупустом аквариуме, а лохматый дядька-попрошайка, пошатываясь, объяснял румяной, раздувшейся от гнева продавщице: Да, я выпил сегодня, сеньорита. А мне нельзя, что ли?
Почему ж нельзя, можно. Здесь всем было все можно.
На углу с Малым Гнездниковским ко мне вдруг подступили два шкафа, каждый на две головы меня выше, в идеальных костюмах. Такие встречались в американском видеофильме, а не на улице. - Простите, - вежливо начал один из шкафов, - не могли бы вы пройти с нами за угол? Так и сказал, я не ослышался. Честно сказать, за угол мне не очень хотелось, но делать нечего, я повиновался и двинулся с ними. Десять шагов спустя стало ясно, что оба шкафа - всего лишь охранники, а их маленький, юркий начальник неожиданно церемонно подал мне руку и осведомился, как меня звать.
– Очень приятно, - сказал он, - а я казначей N-ской братвы. У нас тут образовалась проблема, и я думаю, вы сможете нам помочь. Слушайте меня внимательно.
Я молча слушал. Булькал что-то, точнее, но слушал.
– Дело в том, - продолжал казначей, - что у нас только что увели сумку, прямо из открытой машины, здесь на площади. Там были какие-то деньги, валюта: доллары, фунты, франки, йены, но это неважно. Важно, что там же лежали бумаги, необходимые нашим друзьям, которые далеко, вы меня понимаете?
Я по-прежнему булькал, но все понимал.
– Сумку у нас вынул парень, точно такой же, как вы. Те же длинные волосы, джинсы, рваный пиджак, весь ваш прикид сумасшедший. Я вот что хочу вам сказать: вы оставьте себе эти деньги, ведь не в деньгах же дело. Верните бумаги. Я вас очень прошу, по-хорошему: верните бумаги. Я знаю, у вас где-то рядом напарник, дружок - вы скажите ему, чтоб отдал, и мы вас сразу отпустим.
Следующие три минуты были очень плохие минуты. Но я нашелся. Дал им свой телефон, они сбегали, позвонили, мое алиби подтвердилось, благо я жил совсем рядом и только что вышел из дому. Сумку вынул не я, просто кто-то похожий: поди различи на Тверской всех этих хиппи, панков, художников, демократических агитаторов и городских сумасшедших. Лишние люди - если не пьют, так воруют.
II.
Репутация России двухтысячных в глазах что местного, что иностранца может быть исчерпывающе описана формулой из одной развеселой песни: «Нас, наркоманов, никто не любит». Есть в отечестве нашем, каким оно стало за последние десять лет, нечто несомненно отталкивающее, вызывающее если не ужас, то уж точно брезгливость, разочарование и досаду. Россия, какой мы ее видим теперь, очевидно