сойдет для них, но не для нас — вот уж нет, и надо неустанно бороться за то, чтобы выбраться отсюда, твердили они изо дня в день. Главная сойдет для лодырей, пьяниц и (Боже упаси!) неудачников.
В предвоенные годы нашим идеалом — и тут мы мало чем отличались от любого гетто Америки — был доктор. Доктор — без особых на то оснований — считался верхом учености и изыска. В ту же пору начался слишком хорошо знакомый, мучительный процесс отчуждения рожденных в Канаде детей от родителей- эмигрантов. Наши старшие родные и двоюродные братья уезжали учиться в университеты и по возвращении обнаруживали, что родители говорят с чудовищным акцентом. Ребята помоложе, вроде меня, и то ходили в «их» школы. А там учили, что священники внесли неоценимый вклад в освоение и развитие страны. Что среди них были и герои. Однако у наших родителей были другие воспоминания, другие представления о священниках. В школе нам внушали, какой славной вехой истории были Крестовые походы, дома нам излагали кровавую подоплеку этой истории. И хотя что ни день мы в синагоге желали долгих лет жизни лорду Твидсмьюиру, нашему генерал-губернатору, многие из нас знали, что он не кто иной, как Джон Букен. С самого начала у них была своя история, у нас — своя. У них свои герои, у нас — свои.
Наши родители подходили с особой меркой — «Хорошо ли это для евреев?» — ко всему: к людям, к событиям. С этой точки зрения они оценивали и политику Маккензи Кинга [85], и розыгрыш кубка Стэнли, и землетрясение в Японии. К примеру: если Кубок Стэнли выиграют монреальские «Канадьен», то-то взбесятся торонтские англосаксы, а пока англичане и французы грызутся, им не до нас, — следовательно, для евреев хорошо, чтобы Кубок Стэнли выиграли «Канадьен».
Мы пребывали в убеждении, что распри между двумя канадскими культурами, английской и французской, нам только на пользу, при этом мы не хотели равняться ни на Англию, ни на Францию. Мы устремили свои взоры на Соединенные Штаты. Настоящую Америку.
Америка для нас — это были Рузвельт, Ешива-колледж[86], Макс Баер[87], пластинки Микки Каца[88], еврей в Верховном суде, «Джуиш дейли форвард»[89], Дубинский[90], миссис Нуссбаум[91] из «Проулка Аллен» и Грегори Пек[92], ну такой душка, в «Джентльменском соглашении». О чем говорить, в США еврею доверяют писать речи для президента. Родственники, съездившие в Америку, клялись, что в Бруклине своими ушами слышали, как полицейский говорил на идише. В Америке имелись и гостиницы в Катскиллских горах, и еврейские мыльные оперы по радио, и прежде всего этот край радостей земных — Флорида и Майами. В Монреале, если фабриканту было не по карману проводить каждую зиму в Майами, его не считали за человека.
Управляли нами из Оттавы, имела над нами власть и Британская корона, но столицей нашей был Нью-Йорк. Успех означал (и по сей день означает) признание в Нью-Йорке. Для боксера — матч в Мэдисон-сквер-гарден[93], для писателя или художника — хвалебные рецензии нью-йоркских критиков, дня делового человека — калифорнийский загар, для комиков — и сегодня — участие в программе Эда Салливана[94], для актеров — серьезную роль не на Стратфордском фестивале[95], а на Бродвее, еще лучше — главная роль в голливудском телевизионном сериале (скажем, как у Лорна Грина в «Золотом дне»[96]). «Их» Канада, Канада за пределами нашего мирка, интересовала нас постольку, поскольку она влияла на нашу жизнь. При всем при том мы стремились поразить гоев. Если их время от времени срез
Такие улицы, как улица Св. Урбана и Утремон, где жили нарождающийся средний класс и богачи, представляли собой почти замкнутый мирок. С гоями никаких отношений, если не считать деловых, у нас практически не было. И отнюдь не по причине болезненной замкнутости или дурацкой робости. В предвоенные годы в Канаде распоясались неофашистские группировки. В США действовали отец Кофлин[97], Линдберг[98] и другие. У нас — Адриан Аркан[99]. Приемы у них были примерно одинаковые. Я помню и свастики, и надписи «А bas les Juifs»[100], намалеванные на Лаврентийском шоссе. Имелись и пригороды, и гостиницы в горах, и загородные клубы, куда нас не очень- то допускали, и пляжи, где висели объявления «ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО ДЛЯ ХРИСТИАН», и университетские квоты; время от времени на Парк-авеню случались и стычки на расовой почве. Демократия, призывавшая нас на свою защиту, была несовершенной и нас не жаловала. В Канаде — отрицать не приходится — нам жилось лучше, чем в Европе, тем не менее страна эта принадлежала им, а не нам.
В войну я был мальчишкой. Припоминаю плакаты в окнах табачных лавок: «У СТЕН ЕСТЬ УШИ», «ВРАГ — ПОВСЮДУ». В памяти встают мои родители, дядья и тетки, щелкающие по вечерам в пятницу орехи в ожидании, когда же эта парочка, лучшие друзья евреев, Рузвельт и Уолтер Уинчелл[101], кончат разговоры разговаривать и вступят в войну. Мы восхищались англичанами — вот уж кому храбрости не занимать стать, но больше надеялись на американскую морскую пехоту. Нам, взлелеянным Голливудом, представлялось, как парни, капля в каплю похожие на Джона Уэйна[102], Гейбла[103] и Роберта Тейлора[104], сокрушают немецкие «тигры»; Ноэль же Коуард[105], Лоуренс Оливье[106] и т. д. — они играли в выходящих один за другим английских фильмах о войне — были люди как люди со своими слабостями. Вот почему в день Перл-Харбора мы — правда, ненадолго — возликовали: война, что и говорить, внесла сумятицу в умы. В других странах наших родственников — их помнили лишь наши деды и бабки — убивали.
И тем не менее мы, ребята из ФСШ, разгуливавшие по улицам в кадетской форме, куда больше интересовались неслыханно порочными девчонками, ошивающимися около военных лагерей («Парню в форме у них отказа не будет, усек?»), о которых писал «Геральд». По правде говоря, кое-какие лишения выпали и на нашу долю. В войну запретили закупать американские комиксы: как я понимаю, из-за нехватки американской валюты. Поэтому нам приходилось покупать их из-под полы по четвертаку за штуку. Однако в том же газетном киоске мы приобретали и листок с изображением четырех свиней. Если свернуть листок, как указано, из свиных задов складывалась мерзкая рожа Гитлера. У дверей купермановских «Продуктов высшего качества», где постоянным покупателям отпускали сахар без талонов, мы выкрикивали «Куперман — спекулянт!» до тех пор, пока старик, размахивая метлой, не вылетал из магазина — тогда мы пускались наутек.
Война в Европе в значительной мере изменила жизнь монреальской еврейской общины. Начать хотя бы с того, что в Монреаль стали прибывать беженцы. Беженцы, в Англии интернированные как нежелательные иностранцы и высланные в Канаду, где их в конце концов отпускали на свободу, серьезно повлияли на нас. Думается, мы представляли себе беженцев как нищих хасидов, волочащих тяжелые узлы. Мы рвались им помочь, делали широкие жесты, но в ответ ожидали не просто благодарности, а чего-то большего. На поверку беженцы оказались по преимуществу немецкими и австрийскими евреями, куда более тонными, чем мы. Они, в отличие от наших дедушек и бабушек, были родом не из галицийских или российских местечек. Они не посматривали на Европу свысока, как наши, отнюдь нет. Напротив, нашу культуру они находили жалкой, наш город — захолустным, наших евреев — ограниченными. Мы были и сбиты с панталыку, и уязвлены. Но сильнее всего нас задело, я думаю, то, что беженцы говорили по- английски лучше многих из нас и к тому же имели наглость говорить между собой на ненавистном немецком. Многие из них не считали также нужным скрывать, что для них Канада — всего-навсего затхлая провинция, где можно перекантоваться, пока не получишь американскую визу. Вследствие чего у нас, истинных канадцев, они не пользовались расположением.
Для наших дедушек и бабушек, которые не могли забыть о своих близких, оставшихся в Румынии или Польше, война была временем неизъяснимой скорби. Наши родители смотрели, как быстро, слишком быстро растут и один за другим уходят на войну — и помешать им нельзя — их сыновья. Притом что на то была их добрая воля: вплоть до последних дней войны канадцев призывали исключительно для службы в Канаде. В