часовым было легче за всеми углядеть. Они позволили нам ходить по коридору — только, конечно, не попадаясь на глаза начальникам, — и разговаривать между собой мы теперь могли, не опасаясь наказания.
Среди оставшихся были люди, которыми все восхищались, но были и такие, кого невзлюбили. Восхищались, например, старушкой-азиаткой — никто не знал ее имени, про себя я называл ее мадам Ямамото; она была до того иссохшая, что напоминала старую-престарую мебель из лимонного дерева, покоробившуюся и покрытую трещинками.
Ею восхищались все. Во-первых, потому что никто из нас не знал, кто она такая. У светловолосого верзилы имелась на этот счет своя теория, он утверждал, что она жена ветерана Перл-Харбора, но мне, признаться, с трудом в это верилось.
Восхищались ею еще и потому, что в тот день, когда ее допрашивали, часовой забыл закрыть дверь, и некоторые из нас, можно сказать, присутствовали на допросе.
Хотите верьте, хотите нет, такую стойкость я видел впервые, — как будто и вправду не человек, а старая мебель из лимонного дерева. Ее было ничем не пронять. Удары и пинки она принимала, не моргнув глазом, и ее поистине растительная флегма поставила на место всех зазнаек в группе.
А вот тощего долговязого типа с такой физиономией, что только блеять и травку щипать, никто не любил. Из-за его странностей с ним даже познакомиться не пытались. Все чувствовали то же, что и я, иначе говоря, он распространял какую-то ядовитую ауру, от которой хотелось держаться подальше.
Я понаблюдал за ним и понял, почему он записался. На допросы он спешил с готовностью, что само по себе было трудно объяснить, а выходил ошалевший, точно от побоев эсэсовских палачей раз двадцать кончал.
К счастью, этот человек был исключением.
Прошло уже дней пять, как мы здесь были, а может, и все шесть.
Нас всех допросили по одному разу. Особо везучих по два. И, разумеется, из тех, кто остался, ни один не проронил ни слова на допросах. Мы имели право называться крепкими, и теперь надо было постараться не оплошать.
Мы похудели: супруги Жаво были похожи на двух больных бородавочников, оба светловолосых атлета подтаивали день ото дня, мазохист выглядел стеблем крапивы под знойным солнцем, а Миникайф стала еще изящнее и почти бестелесной.
Меня допросили повторно, и второй раз я тоже выдержал, хотя мои опасения подтвердились: оба палача лютовали с удвоенной силой. Когда я вышел, мои кости, казалось, были перемолоты в муку, зубы сильно поредели, а дружок между ног, которому тоже досталось по полной, скукожился и затаился, как жалкий трусишка.
В тот же день ханурик в хаки распахнул дверь и вызвал Миникайф.
— Иди, — подбодрил я ее. — Как только они начнут, скажи свое слово, и делу конец.
Когда она проскользнула в дверь перед хануриком, тот ухмыльнулся, видно, вспомнив при виде ее нечто приятное.
Я ожидал, что она выйдет через пару минут — на расстрел и домой.
Но время шло. Пять минут, десять, полчаса, а она все не появлялась. Неужели передумала? В это мне верилось с трудом. От тревоги кровь стыла в жилах.
Наконец она вышла.
Маньяк и ханурик в хаки отвели душу на славу. Ее грудь тяжело вздымалась и опускалась. Я заметил красные следы на запястьях и лодыжках, синяки на шее. Глаза глубоко запали, вспухшие веки говорили о том, как ей было страшно и больно.
Она медленно добрела до нас, привалилась к стене и села, уткнувшись головой в колени. Родители шагнули было к ней, но она отмахнулась. Мать вопросительно посмотрела на отца, а тот сказал, мол, ничего, отойдет, это просто шок.
Тогда к ней подошел я.
— Что случилось?
— Если бы вы знали, что они со мной делали…
— А что они делали? — спросил я, чувствуя, как по моему сердцу проехал товарный поезд.
— По очереди, один, потом второй, потом опять первый. Я была привязана. Тот, с лицом психа, меня чуть не задушил…
Она заплакала.
— Но почему? Надо было сказать им слово…
— Я его забыла! — выкрикнула она. — Хотела сказать и вдруг поняла, что забыла, не могу вспомнить.
— Ну, есть же, наверно, какой-то выход…
— Нет, выхода нет, я попыталась им сказать, что забыла слово, но все равно хочу прекратить, а они расхохотались. Псих сказал: ишь чего захотела, думаешь легко отделаться, выйти на свободу, не признавшись, и не мечтай. Они подумали, что я их обманываю. Ну вот, тогда они меня привязали и сначала один, потом второй…
Я не мог поверить своим ушам. Она забыла слово.
— Может быть, теперь ты вспомнишь.
Она все плакала. Нервные всхлипы скатывались к ее ногам, точно мелкие монетки.
— Я не помню. То ли Стрелка… то ли Грелка… Грабли… Монокль… я правда не помню.
Тут ее отец положил руку мне на плечо.
— Ну все, хватит. Ей надо отдохнуть.
Я встал и отошел к окну. Мой рассудок ударился о стекло и не смог выйти на прогулку. Придется ему делать свои дела у меня в голове, и сегодня опять мои мысли будут пахнуть дерьмом.
Один из двух светловолосых атлетов раскололся.
Его слово было «Рэгтайм», и я усмехнулся, потому что мой секрет звучал куда благороднее. Его товарищ остался один. Остальные с ним почти не разговаривали, его заносчивость всех раздражала.
Кроме него и меня теперь остались тощий дылда, мадам Ямамото, супруги Жаво, парнишка из Варшавы и Миникайф, к которой так и не вернулась память.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
— Выключатель, Чересседельник, Жбан, Фактура, Физкультура, Патронат, Ноздря, Спираль, Хребет…
Миникайф стояла у окна и бормотала себе под нос.
Прошло уже почти три дня, а мы с ней так больше и не поговорили. Она мало-помалу перебирала весь свой словарный запас, отчаянно цепляясь за последнюю надежду найти таким способом нужное слово.
Начальник с лицом маньяка вышел из своего кабинета. Наша маленькая группа напрягла ягодицы, каждый боялся, что с него начнут новый круг. Только в глазах вконец отощавшего дылды я заметил мелькнувший огонек надежды, да и то тусклый. Начальник что-то скомандовал, и появились два солдата с большими холщовыми мешками.
Они раздали нам одежду — хлопчатобумажные полосатые пижамы, мятые и пахнувшие старым бельем. Вскоре мы были готовы. Должен признаться, наконец-то одевшись, после того как столько дней провел в чем мать родила, я всем своим существом ощутил комфорт и даже почти роскошь. Жаль только, что Миникайф тоже облачилась в пижаму, опустив занавес над тем, что было для меня ежеминутным и самым упоительным спектаклем.