думать.
Помимо застольно-дружеской суеты, каждый вносил свою скромную лепту в беспорядок, царящий в доме. Саша замолкал, только когда спал. К счастью, засыпал мгновенно — раз! как будто моторчик выключили — и не просыпался от песен под гитару, взрывов хохота и танцев под музыку из проигрывателя, весело вращающего черные пластинки, затертые от интенсивного использования.
Галя тоже была хозяйкой никакой. Больше всего она любила каждую свободную минутку поболтать с Олей обо всем подряд. При этом щеки ее пылали возбужденным румянцем, а каша для сына, забытая на плите, обязательно пригорала.
И Нина не оставалась в стороне: книги, раскрытые и с закладками, в огромных количествах скапливались в ее комнате вначале на столе, потом незаметно распространялись по стульям и подоконнику, а затем таинственным образом расползались по всей квартире.
Но всех превосходил Федор. Неуемная страсть к животным заставляла его подбирать на улице бесприютных псов и притаскивать в дом. Слава Богу, на пятый этаж нельзя было втащить лошадь. Если бы они бродили по Южно-Сахалинску, он придумал бы что-нибудь, будьте уверены.
Впрочем, собак было более чем достаточно. Осознавая справедливость упреков своих женщин, он старался по возможности более одного пса не приводить. Однажды притащил красавицу-овчарку, деликатную умницу, которая впоследствии оказалась беременной и, скончавшись в родах, оставила о себе память в виде восьми слепых щенков, наглядно подтверждающих мезальянс, который совершила их мать с неизвестным боксером.
Женщинам пришлось взять на себя функцию кормящих матерей, через каждые три часа варить жидкую манную кашу и давать ее вечно голодным малышам из бутылочки с соской. Кормить приходилось втроем, иначе невозможно было совладать с этим копошащимся пищащим клубком толстеньких телец, тщетно пытаясь отделить накормленных от ненакормленных. Каждый норовил приложиться к бутылочке дважды, а если повезет — то и трижды. Всех вырастили, даже хилую Джульку, вечно заваливающуюся набок и почти затертую своими более напористыми собратьями. Потом еще несколько месяцев пристраивали приемышей по знакомым. Федор выбирал хозяев для своих подопечных долго и с пристрастием.
Собаки чередой сменяли друг друга, но всех превзошел огромный рыжий боксер, которого даже Федор побаивался. Пес очень любил смотреть телевизор, сидя на стуле перед самым экраном и загораживая кино своим мощным телом. Сдвинуть его в сторону никто не отваживался.
Вот так и жили: шумно, бестолково и весело. И всех такая жизнь устраивала. Всех, кроме Нины. Она считала дни до лета, когда можно будет, наскоро поступив куда-нибудь (иначе уже просто неприлично), уехать в Киев. Она не умела вести жизнь затворницы и проводила время с многочисленными друзьями обоего пола, но сердце ее рвалось к Грише.
К бабушкам.
К Леле.
К Лере и Жене.
И Сахалин для нее был необязательным промежуточным этапом.
Нина листала дни: скорее! скорее! Вот уже и заснеженный февраль позади, идет мокрым снегом март, а там зазвенит капелью апрель и приблизит тот счастливый день, когда Нина легкими быстрыми шагами поднимется вверх по крутой Игоревской, где каждый булыжник, каждая ступенька знакомы до мельчайшей щербинки, и — здравствуй, Боричев Ток! Я приехала!
Глава десятая
С любимыми не расставайтесь
К концу первого курса Нину начали одолевать сомнения: правильно ли она остановила свой выбор на филфаке Южно-Сахалинского пединститута. Учиться было, конечно, необыкновенно интересно и достаточно легко — зимнюю сессию она сдала на «отлично». Правда, пришлось пересдать историю КПСС, до того позорно проваленную, потому что со страху перед экзаменом наелась элениума. Даже получала повышенную стипендию: целое состояние в пятьдесят два рубля. Но после института неизбежно придется работать в школе, сеять «жи-ши» и годами обсуждать два самых главных вопроса: «Кто виноват?» и «Что делать?» с легкомысленными школьниками, которым, по большому счету, наплевать на русский вместе с литературой.
Нина хорошо помнила уроки Людмилы Николаевны, их классной мамы — сухонькой, тоненькой, увядающей старой девы. Она изо всех сил старалась пробудить в юных душах чувства дивные, говорила красиво и вдохновенно читала наизусть стихи. Но ее почти никто не слушал, занимаясь «морским боем», складыванием бумажных самолетиков, сочинением записок или рисованием фасонов будущих платьев. Слабый голос Людмилы Николаевны был еле слышен на фоне ровного гула, привычно сопровождающего ее речи.
Классная не сердилась и выходила из себя крайне редко, когда кто-нибудь из оболтусов- второгодников чересчур нарушал относительный покой в классе. Обычно она, едва заметно привставая на цыпочки, вытягивала вверх тоненькую шейку, на которой уже заметно проявлялась морщинистая дряблость, наивно прикрытая шелковой косыночкой, и повышала голос, пытаясь перекрыть шум и честно выполнить программу. До откровенных срывов уроков дело не доходило, но толку от усилий Людмилы Николаевны было чуть.
Нина такой судьбы не хотела. Теперь она поняла, что страсть к литературе была ошибочно принята за призвание. Из любви к чтению профессию не сошьешь, а тяги к преподаванию она не ощущала. Все чаще задумывалась о том, что нужно, пока не поздно, пойти в другой институт. Только куда? Может быть, и в самом деле поехать во Владивосток? Сережка Пастухов так расхваливал свой биофак… А пока, на всякий случай, не мешало бы сдать летнюю сессию.
Но до экзаменов дело не дошло. В начале мая пришло письмо от Веки. Она писала, тщательно подбирая выражения, чтобы не испугать своих девочек, о том, что Елизавета Евсеевна сильно больна. Приходит медсестра из поликлиники, делает уколы. Хорошо бы проконсультироваться с каким-нибудь хорошим специалистом…
Из скупых строчек было ясно, что дело обстоит крайне серьезно и Ольге Борисовне нужно немедленно ехать. До отпуска оставалось еще месяца полтора, и, главное, было неизвестно, как долго придется пробыть в Киеве.
Тогда Нина, ухватившись за возможность поставить точку на своем филологическом образовании, вызвалась ехать к бабушке. Мама поначалу пришла в ужас от таких речей (бросить институт! Да это совершенно немыслимо!), но Нине удалось ее убедить. Та, махнув рукой, согласилась. Она никогда не давила на своего благополучного ребенка, предоставляя дочери право выбора.
И Нина полетела к бабушкам. У нее была заготовлена легенда о том, почему она в конце учебного года оказалась на Украине: сдала сессию досрочно и ее, как отличницу и умницу, направили на стажировку в киевский университет. Несмотря на очевидную бредовость этой версии, бабушки поверили. Или сделали вид, что поверили. Века, напуганная болезнью сестры, обрадовалась поддержке внучки. А Елизавете Евсеевне было так плохо, что у нее не хватало сил что-либо анализировать.
Несколько измененных клеток, спрятавшихся от скальпеля и устоявших перед лучевой терапией и химиопрепаратами, тайно размножились и проникли в здоровые органы и ткани. Метастазы расползались, оплетая паутиной пористую легочную ткань.
Елизавета Евсеевна задыхалась. Каждый вдох, каждый выдох давались ей с невероятным трудом. Помимо удушья, мучили боли: поначалу глухие и ноющие, они набирали силу, ненадолго отступая после инъекций промедола.
Нина вошла в большую комнату, где у настежь распахнутого окна стояла, опираясь на стол, любимая бабушка. Оконные стекла были все так же промыты до хрустального звона, на подоконнике стояли те же цветущие китайские розы и лилии, а с холма по-прежнему вздымалась в синее весеннее небо бело-голубая Андреевская церковь. И эти привычные и обыденные приметы всегдашней киевской жизни, казалось, еще