Worte seinen Taten vorauswirft und immer noch mehr halt, als er verspricht…) (II, 10)[47]. Речь идет о «законе гетерогенности, который побуждает художника соединять в один ряд по возможности разнокачественные звуки, разноприродные понятия и отчужденные друг от друга образы», – так писал сам поэт в черновиках главы «Натуралисты» «Путешествия в Армению» (III, 395). Акмеистический стиль Дарвина противостоит здесь проповеднической позе Линнея и натурфилософски-законодательному пафосу Ламарка: «Дарвин раз навсегда изгнал красноречие ‹…›, велеречивость из литературного обихода натуралиста. Золотая валюта фактов поддерживает баланс его научных предприятий, совсем как миллион стерлингов в подвале британского банка обеспечивает циркуляцию хозяйства страны» (III, 391). Как и в случае разговора о Данте, слова Мандельштама о Дарвине обращены на себя, выявляют устремления и принципы его поэзии.
Золотая валюта Мандельштама, обеспечивающая баланс его существования, его поэтического хозяйства, хранится на «гробовом дне» его армянского путешествия. Сухой бедекеровский зачин повествования «На острове Севан, который отличается двумя достойнейшими архитектурными памятниками VII века…» мгновенно перебивается воспоминаниями о гумилевской смерти: «…а также землянками недавно вымерших отшельников, густо заросшими крапивой и чертополохом и не более страшными, чем запущенные дачные погреба» (II, 100). Этот крипт – отклик на строки гумилевского «Ледохода» (март 1917):
[48].
До сих пор невостребованный смысл этих строк – Февральская революция и смерть Распутина, тайно захороненного в склепе Царского Села. Но для Мандельштама потаенный смысл этих строк раскрывается прежде всего через судьбу самого Гумилева. Смерть Гумилева – опущенный эпиграф всего «Путешествия в Армению».
Описание погребального горба Севанского острова прерывается наконец звуком мотора, твердящего какую-то глупую гастрономическую скороговорку:
«Рано утром я был разбужен стрекотанием мотора. Звук топтался на месте. Двое механиков разогревали крошечное сердце припадочного двигателя, поливая его мазутом. Но, едва налаживаясь, скороговорка – что-то вроде “не пито – не едено, не пито – не едено” – угасала и таяла в воде. ‹…›
На Севане подобралась, на мое счастье, целая галерея умных и породистых стариков – почтенный краевед Иван Яковлевич Сагателян, уже упомянутый археолог Хачатурьян, наконец, жизнерадостный химик Гамбаров. ‹…›
Что сказать о севанском климате?
– Золотая валюта коньяку в потайном шкапчике горного солнца» (III, 181-182).
ВЫШЕЛ МЕСЯЦ ИЗ ТУМАНА
Омри Ронену
Омре, имре, умре.
Велимир Хлебников. «Боги»
Итак, письмо было от «лица»-с, начинающегося с буквы А…
Ф.М. Достоевский. «Идиот»
Борис Поплавский. «То что всплывало со дна…»
«По-английски нет и, кажется, никогда не будет слова “литературоведение”», – почти радостно уведомляет автор. Только ли в английском? В прошлом году нам довелось зайти в лабиринт книжного магазина города Киева на ставшей ныне знаменитой площади Незалежности. В ответ на просьбу указать отдел филологии молодой продавец-консультант любезно сообщил, что у них такого нет. «Тогда, может, литературоведение? – Увы… – А что есть?» Он отвел в дальний закуток, где располагались стеллажи с синей табличкой – «Лiтературознавство».
Книга Омри Ронена[49] не для консультантов, и определять ее жанр – дело безнадежное. Не следует сразу попадаться на крючок усталого выдоха: «…становлюсь хоть и не мемуаристом, но чем-то вроде простого сказителя, подводящего на журнальной завалинке мертвый итог живой жизни». Потому что далее следует выпрямительный вздох: «Персты я вкладываю в язвы книг и в те высокие раны, которыми люди болеют ради книг, благодаря книгам и лишившись книг. Я пишу не воспоминания, а, как герой “Скучной истории”, любовное письмо на бланке истории болезни».
Автор называет свои эссе – «опытами»: «Он опыт из лепета лепит и лепет из опыта пьет…» А уж кто ходит в подопытных – поэты или читатели – это факт личной биографии каждого. Только чтоб удостоиться такой чести и попасть в число избранных читателей следует изрядно покорпеть над этой алхимической колбой. И отнюдь не из-за препон добывания томика – книга издана тиражом 1000 экземпляров плюс восемнадцать нечетных номеров журнала «Звезда», где с марта 2001 года идет публикация посланий из города Энн-Арбор, штат Мичиган. И нам обеспечено чтение в напряжении – при затрудненном дыхании и воспалении кожных покровов. Как в одном голливудском боевике говорит, благоговея, начинающий киллер при знакомстве с великим Мастером-Месяцем: «Какая честь!» Фокус опрокидывания, неоднократно опробованный Набоковым, выявляет в киллере непревзойденного специалиста по ликам цитат.
Упоминательная клавиатура Ронена обаятельна и многогранна, но, как у айсберга, осязаема лишь в надводной части. И помощи при столкновении можно не ждать, плавать придется самостоятельно, заражаться и восхищаться живым феноменом, воплощением «той части звуковой памяти, которая ведает внутренней речью и запечатлением чужого слова». К сожалению, спасательный круг именного указателя, где в скобках даны страницы произведений, фигурирующих без имени автора, явно изготовлен не самим Имре Эмериховичем Сорени. Количество скобок тогда увеличилось бы десятикратно, а ведь подчас именно в этих бубличных дырках – самая лакомая часть.
Ронен, тихий Некто из города N, – неуемный и темпераментный спорщик. Он достиг такого совершенства, которое немыслимо без божественной злобы, упоительной литературной обиды. Одну заслуженно знаменитую и почтеннейшую старушку он общипал в пух и прах совсем как кухарка-советская власть державного орла. И все из-за ее вредоносной нелюбви к Гумилеву. Тут походя досталось и всем родственникам: «Удел сына Ахматовой, пережившего лагерь, войну и снова лагерь, чтобы прославиться созданием на русской почве одной из тех животноводческих идеологий, которые выводил с помощью отдаленной гибридизации ХХ век, едва ли не страшнее судьбы погибшего на фронте сына Цветаевой».
Ронен предлагает «составить таксономию типов читателей, не терпящих Анненского». Выступаем со встречным предложением: разделить поклонников поэта на любителей трагического и трагикомического. Подозреваю, что вторая колонка будет куцей. Чопорный эллинист-директор Царскосельской гимназии из семьи народников обладал аристократическим запасом юмора, гейнеобразным даром иронической Лютеции, и анализировать его стихи без этого – себе во вред.
Вторая глава книги – эссе «Идеал» (О стихотворении Анненского «Квадратные окошки»), где сказано: «Я