то, что не может быть написано” ( I, 30).
Голос выступает как чистая форма актуальности целого – in actu . Это in actu означает, что эта форма существует заново и целиком в каждой точке текстового развертывания. Голос делается идеальным означающим для идеи настоящего – момента между прошлым и будущим. Более того, через акт речи настоящий момент и переживается как момент присутствия, как момент бытия. Голос выражает бытийную имманентность истины как вечного настоящего. Лирическая формула Маяковского “Во весь голос” выражает эту полноту присутствия – голоса не может быть немного, только весь и сразу. Благодаря голосу поэт подвешивает любые предметные представления, мысля о мысли и ни о чем другом. Это некая беспредметная и бессубъектная мысль. И она – основание трансцендентального среза мира, с позиций которого говоримое есть возможность того мира, о котором говорится.
Мы попадаем в область каких-то радикальных феноменологических экспериментов, когда предданная структурированность мира редуцируется, снимается, заново и особо устанавливаясь в поэтическом языке. Классический эксперимент с именем – лермонтовский “Штос”:
“Хорошо… я с вами буду играть – я принимаю вызов – я не боюсь – только с условием: я должен знать, с кем играю! как ваша фамилия?
Старичок улыбнулся.
– Я иначе не играю, – промолвил Лугин, – меж тем дрожащая рука его вытаскивала из колоды очередную карту.
– Что-с? – проговорил неизвестный, насмешливо улыбаясь.
– Штос? – кто? – У Лугина руки опустились…” .
Карточная игра носит имя человека, которого нет, и звучит как вопрошание: “Что?”. Вернее, “Штос” надо понимать как вопрос, одушевленный и неодушевленный одновременно – как “Что-кто?”. Имя стирается каламбуром, превращаясь в место имения какого-то вечного вопроса. Чтобы понять, что значит это, твое, единственное имя, надо услышать его, имени, вопрос; понять имя как вопрос. Он же – название игры. Имя есть игра в ответ на вопрос: “Что есть имя?”. Не зря Анненский говорил не о демонизме каком-нибудь, а именно о юморе Лермонтова. Каламбур – не невинное упражнение в острословии, а лаборатория мысли. Он – учение, в котором всегда тяжело. Каламбур есть кесарево сечение языковой плоти, не способной плодоносить естественным образом. Саму рифму можно рассматривать как кодифицированную разновидность каламбура.
Серебряный век в этом смысле идет намного дальше в изучении природы языка, самих условий и возможностей говорения. Любой шаг определения мира – на пути бесконечного и неустанного самоопределения поэтической мысли. Флоренский утверждал, что имя есть ритм жизни. Такой ритм задает имя-сердце стихотворения “Жил Александр Герцевич…”.
Франкоязычное звучание mot в “моторе” увлекает в своем движении и вторую часть слова – or (“золотой”), которая и выпадает в осадок отдельным стихотворением, соседствовавшим в первом издании сб. “Камень” со “Стариком”, – “Золотой” (1912). Переходя от третьего лица к первому, “Я”, автор отправляется гулякой праздным в скупое рыцарство подвала-ресторанчика:
(I, 73)
Таинственная с миром связь строится на том, что звезды приказывают поэту петь:
(I, 72)
Хлебников также подчинится этому повелению свыше :
(II, 220)
Мандельштам в конце-концов напророчит и себе, и Хлебникову приказную смерть на этом отверженном пути:
(II, 36)
Но именно это острие звезды, ее укол (Stich) рождает стих :