Коварная механика порой искусственно поддерживает память. Еще хранит на граммофоннном диске звук голоса его: он вслух читает, однообразно, торопливо, глухо, и запинается на слове “Бог”, и повторяет: “Бог”, и продолжает чуть хриплым говорком, – как человек, что кашляет в соседнем отделенье…

У “коварной механики” всегда “жирный голос”. Мстящий своим уходом гений – тайна, и граммофоном эту тайну не осилить. (Это не мешало самому Набокову делать граммофонные записи для Гарвардской библиотеки и экранизировать “Лолиту”.) Уход и смерть яснополянского старца гениальной непостижимостью приравниваются к бездонной загадке рождения:

…До некой тайной дрожи, до главного добраться нам нельзя. Почти нечеловеческая тайна! Я говорю о тех ночах, когда Толстой творил, я говорю о чуде, об урагане образов, летящих по черным небесам в час созиданья, в час воплощения… Ведь живые люди родились в эти ночи…

Избранник Бога творит мириады миров, вдыхая в них животворное тепло “привычек, поговорок и повадок”, он создает Россию “запахов, оттенков, звуков”:

Его созданья, тысячи людей, сквозь нашу жизнь просвечивают чудно, окрашивают даль воспоминаний, – как будто впрямь мы жили с ними рядом. Среди толпы Каренину не раз по черным завиткам мы узнавали…

Толстой, необъятный гений, “вдыхает мгновенно дух неповторимый” в тысячи людей, в толпу (Schar). То есть Толстой раздувает шар, да и сам он – Шар. Толстой – толстый; например у Маяковского: “Превращусь / не в Толстого, так в толстого…” (VII, 17) или Хлебникова: “Толстой большой человек, да, да, русский дервиш” (I, 241).

Фонетика – не небесное песнопение, а мятлевское нетерпение. Стихотворение начинается с Пушкина. И сначала подается, “на деле”, пастернаковская символика поэта, его мавритански-морской (more франц. – мавр) образ: “То ли дело – Пушкин: плащ / скала, морская пена…” (уже здесь чувствуется соленая острота этого образа):

…И муза повторяет имена, вокруг него бряцающие: Дельвиг, Данзас, Дантес, – от Делии лицейской до выстрела в морозный день дуэли.

Как и у Пастернака, текстурная нить ведома иглой, Nadel: “имена… Дельвиг… Делия”. Бытийный гул шарообразной толстовской прозы вырывается в высь незримым крылом пушкинского стиха:

…Мы с маленькой Щербацкой танцевали заветную мазурку на балу… Я чувствую, что рифмой расцветаю, я предаюсь незримому крылу…

Шар и игла, Ball и Nadel, сливаются в неразгаданной тайне творца:

И он ушел, разборчивый творец, на голоса прозрачные деливший гул бытия, ему понятный гул…

Набоков голоса не делит, а сливает, синтезируя новый опыт, обозначенный двумя именами – Пушкина и Толстого. Как говорил герой “Бани” Маяковского: “И Толстой, и Пушкин ‹…› – это всё хотя и в разное время, но союбилейщики, и вообще” (XI, 298). На языке символической геометрии стихотворения выраженные как Игла и Шар. Шар-толпа, безуховско-каратаевская округлость Толстого и острота Пушкина. Это две половинки нового символа. Пушкинско-толстовский синтез, их расцветающая рифма и позиционная уравненность в бытии – плод собственно набоковских исканий. Рассказ “Адмиралтейская игла” говорит на языке символов стихотворения “Толстой”. Авторская интенция рассказа такова:

И то сказать: должна людская память утратить связь вещественную с прошлым, чтобы создать из сплетни эпопею и в музыку молчанье претворить.

Точное указание на многоязычную природу такой поэтики дано во втором стихотворении “трилистника балаганного” Иннокентия Анненского – “Шарики детские”. Стихотворение, безусловно, революционно по

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату