(I, 407)
Так что “Адмиралтейская игла” Набокова – ностальгический и категоричный отклик на траурные оправдания Маяковского, и прежде всего устами Пастернака и Мандельштама. Никакой правоты он не признает за тем, кто предает свое прошлое, кто разрывает кровную связь с первоматерией – Пушкиным. Его вердикт, вынесенный Маяковскому, – категорическое неприятие. И “Дар” – продолжение этого спора. К облику Зининого отца добавляются черты других поэтов – еврейство Саши Черного, Мандельштама, Пастернака и некоторая гомосексуальность – Оскара Уальда, Пруста и неназванного Кузмина, пушкинским “вожатым” которого выступает “кларизм” – “прекрасная ясность” Ее Светлости – Адмиралтейской иглы. Карикатурные штрихи портрета отчима Зины, носящего вполне “пушкинскую” фамилию Щеголев, тоже определяются. Хам, фатовый щеголь и пошляк – Маяковский. Но не забудем, что именно отчим, зовущий Зину Аидой, подсказывает сюжет будущей “Лолиты”, а может быть, и стихотворения Набокова об адской возлюбленной “Лилит” – Лили.
Набоков как-то сказал: “Россия должна будет поклониться мне в ножки (когда-нибудь) за все, что я сделал по отношению к ее небольшой по объему, но замечательной по качеству словесности”.
Будем надеяться, что первый поклон мы отбили.
И так далее…
P.S. “И т.д.” – не Хлебникова изобретение, а скромная цитата из эпиграфа к роману “Странник” любезного знакомца Пушкина Александра Вельтмана. Так начинается эта книга – посвящением “Вам” и эпиграфом:
И т.д.
P.P.S. “Вам” – так называется стихотворение Хлебникова, обращенное к Михаилу Кузмину, стихотворение о странничестве поэтов, когда “вожатый их ведет”.
“ПУШКИН-ОБЕЗЬЯНА”
А.С.Пушкин. “Mon Portrait”
1.
Набоков пишет свою одиннадцатую главку в “Память, говори!” только по-английски, в вариант его русских мемуаров она не входит. На первом месте этой главки, называющейся “Первое стихотворение”, стоит рассказ об обезьянке, что вполне объяснимо, поскольку весь текст посвящен ребяческой подражательности. Самое увлекательное в этом отрывке – угол зрения. Впавший в стихотворный транс подросток находит себя лежащим то на диване, то на старых мостках, то на скамье, то на ветке. Наконец ему удается зафиксировать точку зрения: “В этих разнообразных состояниях до меня доходили разнообразные звуки. Это мог быть обеденный гонг или что-нибудь менее обычное, вроде противных звуков шарманки. Где-то у конюшен старый бродяга вертел ручку шарманки, и опираясь на более непосредственные впечатления, впитанные в ранние годы, я мог его представить, оставаясь на своем насесте. На передней стенке инструмента были нарисованы всякие балканские крестьяне, танцующие среди пальмообразных ив. Время от времени шарманщик менял руку. Я видел кофту и юбку его маленькой лысой обезьянки, ее воротник, свежую рану у нее на шее, цепь, за которую она хваталась всякий раз, когда хозяин дергал, делая ей больно. Я видел несколько слуг, они стояли вокруг, глазея, скалясь, – простые люди, ужасно потешавшиеся над обезьяньими ужимками. Только вчера неподалеку от того места, где я все это записываю, я столкнулся с фермером и его сыном (похожим на тех живых, здоровых детей, которых можно увидеть на рекламе кукурузных хлопьев для завтрака) – они так же забавлялись, глядя, как молодой кот мучил детеныша бурундучка – давал тому пробежать несколько дюймов и потом снова на него набрасывался. Бурундучок почти полностью лишился хвоста, обрывок кровоточил. Не в силах спастись бегством, затравленный малыш прибег к последнему средству: он остановился и лег на бок, чтобы слиться с игрой света и тени на земле, но вздымавшийся слишком бурно бочок выдал его.
Наступление вечера привело в действие семейный граммофон – еще одну музыкальную машину, звуки которой проникали сквозь мое стихотворение. На веранде, где собрались наши друзья и родственники, из его медной пасти вырывались так называемые tsiganskie romansi, обожаемые моим поколением. Это были более или менее безымянные подражания цыганским песням – или же подражания таким подражаниям. Их цыганская сущность состояла в низком монотонном стоне, прерываемом подобием икоты – так разрывалось пронзенное любовью сердце. Лучшие из них вызывали ту пронзительную ноту, что иногда дрожит в стихах настоящих поэтов (я думаю прежде всего об Александре Блоке). Худшие можно скорее уподобить той ерунде в стиле апаш, которую сочиняют нестрогие деятели литературы и декламируют коренастые дамы в парижских ночных клубах. Их природная среда характеризовалась рыдающими соловьями, цветущими лилиями и аллеями шепчущих дерев, украшением парков мелкопоместного дворянства. Соловьи заливались, в то время как в сосновой роще заходящее солнце проводило на стволах огненно-красные полоски.