чиновника прошли без пользы для меня. Не знаю, долго ли бы я проучился у него, только я ему хорошо насолил. Как-то я остался один у него. Мне захотелось посмотреть, летают ли эти птицы по комнате и улице, а того и не сообразил, что они могут улететь совсем. Я отворил сначала окно и растворил четыре садка. Птицы вылетели из садков, полетали по комнате и, одна за другой, улетели в растворенное окно на улицу. Я хотел было поймать, да их и след простыл… Стою я у окна и плачу; входит учитель.
- Что ты, разбойник, делаешь? - И он оттолкнул меня от окна.
- Ничего… - А сам думаю: убьет он меня.
- А зачем плачешь? Ах, господи! Где соловей?.. где канарейка?.. Ах!.. ах!..
- Убежали…
- Да знаешь ты, мошенник эдакой, я за них тысячи не возьму…
Он меня вытолкал в шею, и я с тех пор не видал уж его.
Уже с год поговаривали, что меня отдадут в училище, и я очень радовался, что буду учиться в училище, где много будет товарищей. Но дядя все откладывал почему-то, говоря, что я еще мал. Мы тогда жили в почтовой дворне, и я делал там разные штуки. Мне очень было забавно, как почтальоны дрались у печки, и я пользовался случаем, чтобы злить их как можно чаще. У одной печки стряпали две-три женщины-хозяйки, потому что около одной печки, устроенной в кухне и выходящей одной стороной в комнату, жило две-три семьи, и, стало быть, каждая имела право на стряпню в этой печке; но каждая хотела непременно одна стряпать. Сдвинет, например, Семениха горшок Ивановой, Иванова толкает горшок Семенихи и ставит свой горшок. Третья лезет пирожки жарить.
- Ты куда?
- А ты куда?
- И подождешь!
- Плевать мне на твои горшки!
- Подожди, тебе говорят!
- Экая фря! Откуда ты, сволочь, выплыла?
- Тьфу ты, проклятая…
И пойдет цапотня. Придут мужья.
- Ну-ну, смирно!
- Я вот те покажу, не твое дело.
- Молчи! ты знай свое дело в конторе, а мне не мешай.
Трудно было мужьям разнимать своих жен, и они совсем отступались от них. Тетка жила хотя и в особой комнате, но стряпала в одной кухне с тремя семействами. Она была неуступчивая и всегда жаловалась дяде на обиды их, дядя жаловался почтмейстеру. Хозяйки, заявляющие свои права на печку, сильно не любили тетку и всячески старались пакостить ей. Тетка ругалась и говорила мне, чтобы я не знался ни с кем из них. Этого я сделать не мог, потому что на нашем коридоре было четыре квартиры, имеющие каждая комнату и кухню, в которых, как я заметил раньше, жило по две или по три семьи. Мне нравилось тереться у какой- нибудь семьи. А нравилось потому, что я выглядывал там, нет ли хороших картинок, хороших книг с картинками; мне нравились платья, мебель и проч., и быть там казалось веселее. Увижу медные деньги, непременно стяну гривну или копейку. Если деньги были считаны, то жаловались тетке, что я украл; я запирался; тетка говорила, что на меня говорят напрасно. Если кто ругал меня или обижал, я сам тому мстил таким образом; однажды на только что развешанном во дворе для сушенья белье я начертил углем косые кресты; меня заметила одна женщина и привела к тетке за уши. Когда мне задали за это хорошую баню, я придумал новое средство к своей мести: нашел во дворе подохлую кошку, принадлежавшую этой женщине, и бросил ее в кадку с водой, принадлежавшую этой же женщине. Подумали на меня: меня отодрали и пожаловались почтмейстеру, что от меня никому нет покоя. Почтмейстер сделал выговор дяде. После этого мне так нравилось злить почтовых женщин, что я почти каждый день придумывал какую-нибудь штуку. И больно нравились мне мои штуки, и больно мне приходилось за них. Лишь только отдерут меня, я сажусь куда-нибудь в угол и думаю: что бы мне такое сделать? да так, чтобы не узнал никто. Пройдет мимо меня почтальон и смеется:
- Что ты видишь, драная харя!
- Что ты дразнишься, пес ты экой? Почтальон щиплет меня за волосы.
- Что дерешься, подлец! - и я ударю его.
Он отойдет и говорит: вор! вор! не ходи во двор…
Я соскочу и брошу в него чем-нибудь.
- Я те, сволочь! - скажет другой почтальон, выходя из дверей.
Пройдет женщина и, со злостию направляя на меня кулаки, говорит:
- У! подкидыш!
- Молчи, чуча!
- О-ох ты, чума сибирская!.. - Плюнет на меня женщина, уйдет и скажет тетке, что я обозвал ее скверною руганью.
Я крепко затаю злобу и начинаю выдумывать что-нибудь, и только выдумаю, смешно мне становится. 'Уж сделаю же я над вами праздник!' - думаю я. И весь день я весел, так что тетка удивляется, что я весел.
- Над чем ты все смеешься?
- Ничего… так.
- Опять, верно, спакостил что-нибудь?
Стоит в коридоре чей-нибудь самовар. Самовар шумит. Я вытащу из него кран и заброшу его куда- нибудь, а сам спрячусь дома. И совестно мне становится своей глупости, а все-таки думаю: пускай!
Слышу я, что в коридоре суетятся: голосят бабы. Что-то баба запоет? - думаю.
- Ах, наказанье божье этот парень!
- Смотри, как сел!.. Ведь восемь рублев стоит самовар-от! Ах, будь он проклят, этот парень.
Уж это он, больше некому.
И вытащат меня, и начинают расправляться. И выходило после этого то, что все кражи, сделанные не мной, сваливали на меня. Меня драли, мне тяжело было жить, а дяде еще хуже, потому что он платил деньги и ему не было проходу: вот он, ваш-то сынок, что опять наделал…
- Да будьте вы прокляты все! - скажет дядя и думает, что я страшный разбойник и что от меня надо всячески избавиться. Он отдал меня в бурсу, на том основании, что я принадлежал духовному сословию, хотя и родился тогда, когда отец был почтальоном. То, что меня взяли в бурсу, ухитрился сделать дядя, у которого много было знакомых из консисторских.
Сначала мне хорошо казалось жить с товарищами, и я вел себя очень скромно. Но когда меня, через неделю после поступления в бурсу, жестоко отодрали, я не залюбил бурсу. Мне не нравилась жизнь в заведении, несоюзность товарищей и жестокие розги; мне показалось, что у дяди вольнее жить и лучше. Дядя и тетка наказывали за дело, а здесь за какие-то уроки, которые я не считал нужным учить, меня два раза выстегали до обеда да раз после обеда… Целые две недели меня не выпускали никуда из заведения и почти каждый день драли, как лошадь, если не раз, то по два раза; товарищи били меня за то, что я воровал у них булки, сушеные лепешки, привезенные им родными и родственниками. Я ни с кем не жил в ладу, хвастаясь дядей, и никто не любил меня; все стали жаловаться, что я краду булки; да если я и был прав, так находились товарищи, которые сами воровали и сваливали всю вину на меня. Так я прожил месяц и в это время ужасно переменился - похудел и схватил золотуху. Тетка дала мне две-три пары рубашек и подштанников, но я весь месяц носил только одну рубашку, брюки и сюртук, а остальное у меня разворовали. Мне невтерпеж стало житье в заведении, и я задумал бежать. Бежать к дяде я боялся, потому что дядя приведет меня в заведение, а там я видал, как наказывали беглецов. Мне очень хотелось бежать к дяде, пасть перед ним на колени, плакать и просить, чтобы он взял меня к себе; я хотел всячески постараться угождать ему, не сердить его и не делать никаких пакостей ни ему, ни другим; но я все-таки боялся уйти к нему, боялся даже и тетки. Наконец я таки решился уйти во что бы то ни стало. Рано утром я ушел на колокольню, думая, что там никто меня не найдет. С замиранием сердца я просидел на вышке, над колоколами, то время, когда звонили к заутрене. После заутрени мне скучно сделалось, я заплакал и спустился к колоколам. Долго я смотрел на город и на реку, долго думал: куда бы мне уйти, - но ничего не придумал. Мне страшно захотелось есть, а сойти с колокольни боялся: я и теперь думал, что из каждого