окна смотрят на колокольню, видят меня и говорят: вон он куда спрятался! - и я представлял себе картину: как схватят меня, как приведут к смотрителю и как начнут драть… В сердце точно кто ножом водил тогда, когда я думал: 'А ведь теперь учатся!.. Их дерут, а меня нет… Меня не найти им', - и я радовался своему геройству… После обедни мне еще тяжелее сделалось; голод меня мучил. Пошел дождь, загремел гром, и я с трепетом, прижавшись в угол, дожидался себе смерти. Я так и думал, что гром непременно убьет меня; но все-таки мне еще жить хотелось… Когда прошла гроза и перестал дождь, я хотел идти в город, но не пошел. Вечером мне страшно сделалось: я боялся провести ночь на колокольне… Мне вдруг представилось, что колокольня может упасть и убьет меня… Я подошел к большому колоколу, моля его, чтобы он пришиб меня, но он не двигался… Долго после этого я стоял у перил и мне вдруг захотелось броситься вниз. Закружилась голова, и я чуть не бегом слез с колокольни. Ночь я провел на берегу у одной лодки, а утром отправился за реку. Весело мне было на вольном воздухе, на свободе, я, улыбаясь, смотрел на город и срисовывал на бумажку одну часть города. Я ходил как помешанный от голода и кое-как отыскал рыбачий шалаш. В нем не было никого. Там я увидел полковриги хлеба, взял его с собой и, не знаю почему, обрезал несколько удочек у снастей, распластав в нескольких местах невод, и сделал дыру на одной лодке. Этот день я провел хорошо, прогуливаясь по траве и по лесу и напевая песни. Я радовался, что я на свободе, что меня никто не стесняет и я могу делать все, что только хочу: я торжествовал над тем, что я один из всех бурсаков убежал далеко, что их дерут… 'Пусть вас дерут!' - говорил я громко и хохотал. Я очень был счастлив и не находил счастливее себя человека. Я думал: 'А как хорошо! Ни за что я не пойду отсюда никуда, ни за что не пойду… Я и к дяде не пойду'. Мне ничего не нужно было, хотя и казалось мне, что в каждом кусте дерева кто-то сторожит меня, а на некоторые кусты я даже и смотреть-то боялся. Когда проходил мой страх, я думал: а хорошо бы здесь состроить дом. Я бы тогда дядю и тетку взял с собой жить, они бы тогда не стали меня бить. Потом мне думалось: нет, лучше бы денег побольше найти, тогда бы меня прямо сделали священником и учиться бы не заставили. Потом мне вдруг захотелось плыть куда-то дальше. Я стал грести кверху, но моя силы плохи были, и меня перло книзу. Я приплыл к берегу и стал доедать кусок хлеба, поглядывая на город.
- Я те, подлую рожу! ах ты, мошенник экой, каторжной! - услыхал я позади себя. Когда я оглянулся, то увидал на горке мещанина. Лицо его было так страшно для меня, что я сильно струсил. Он подбежал ко мне.
- Так-то ты! так-то!.. Я тебе!.. - И он начал тузить меня не на милость, а на смерть… Я ничего не понимал, а только чувствовал его полновесные удары, а потом уж ничего не чувствовал. Очувствовался я уже тогда, когда не было ни лодки в воде, ни мещанина на берегу. На лице была кровь, голова страшно болела, волосы лезли. Я кое-как встал, начал бродить по берегу, не зная, что мне теперь делать. Не знаю, сколько времени бродил я по берегу, только, кажется, вскоре после того, как я встал с земли, я услыхал свою фамилию со словами: вот он, беглец! Когда я взглянул на реку, то на середине ее увидал две лодки и в каждой по два сторожа и по три семинариста. Я пустился бежать в лес, не помня себя. Не помню, долго ли я бегал, только две дюжие руки схватили меня, связали накрепко и потащили безжалостно по кочкам, камням и траве, прибавляя в спину полновесные, крепкие удары палкой. У лодок меня дожидались дюжие бурсаки и смеялись: 'Беглец! беглец! вот тебе зададут жару!' Я просил их, плача, отпустить меня, жаловался, что меня избили; но они все хуже и хуже издевались надо мной.
И была же мне баня!.. После этой бани я два месяца лежал в лазарете.
Вы думаете, я не стал после этого бегать? Как бы не так! Я еще в лазарете обдумывал план побега, и как только вышел из него, через день же убежал в завод, находящийся в трех верстах от города. И знаете ли, как я там промышлял себе пищу и пристанище в течение полуторых недель? Как только я вышел из города, я бросил сюртучок в реку, вымарал грязью свою рубашку, штаны, лицо и пошел в заведения и дома просить хлеба ради Христа… Меня спрашивали:
- Чей ты, парнюга?
- Чей? материн, - отвечал я.
- Знаю, что не собачий… Кто у те мать-то? Я затруднялся отвечать и молчал.
- Что молчишь?
- Да мамка-то померла у меня, давно померла; бросила…
- Ишь ты! Экое, подумаешь, наказанье!.. Ты бы в люди пошел.
- Не принимают. - Я плакал, и плакал я не представляясь, а не знаю, почему мне горько было, и горячи были мои слезы…
- То-то. Видно, мол, трудно. А ты поди к управителю, он те пристроит.
- Боюсь, стегать будет.
- Уж не без того… А ты ужо похлебай щец.
Я рад не рад, что меня призрит добрая хозяйка, а сам думаю, чтобы да она не сказала кому-нибудь про меня, да не узнал бы дядя. Сяду я на лавку и сижу смирно, смотрю дико. Ребята оглядывают меня, сторонятся как-то, а говорить со мною не хотят и только шепчутся… Сядет хозяин обедать и детей посадит с собой, а я все сижу в углу да смотрю, как они уписывают да на меня смотрят. Мне так и кажется, что они издеваются надо мной да думают: посмотри-ко, как мы едим!.. И сижу я, как собачонка, с жадностью и злостию смотрящая на своих хозяев, как они едят хлеб и хлебают щи и что по их вкусу, и с гордостию смотрят на нее, говоря: подождешь! вот остатки будут… а не будут - извини… И жду я этих остатков, и стыдно мне, что я жду, так вот и хочется самому схватить все со стола и все поесть… И думаешь со злостию: 'Экие у них рты-то огромные!.. эк, они едят-то сколь!.. А кто они такие?.. Погодите, утру я вам нос!' А чем - я и не знаю, стыжусь своего положения; боязнь опять приходит ко мне… Словно я наемся чужого хлеба, и сладок этот хлеб!.. Недаром же я просил его Христа ради! Ночами я время проводил или у мастеровых, или где-нибудь на сараях.
И много я увидел там, много я заметил хорошего; мне так понравилась простота ихняя, что я хотел на всю жизнь остаться у них…
Сколько я ни старался избегать нищих, которых я не любил по-своему, но мне все-таки приводилось сталкиваться с ними. Дети их, старше и моложе меня годами, были слишком грубы. Я захаживал в их жилища, и много я там узнал такого, что заставляет их ходить по миру. Из их жизни можно было бы написать целые романы и истории, но не все же интересно для большинства; много есть такого, чему можно и не поверить. Здесь я расскажу, как можно короче, несколько примеров нищенства.
Нищенку Аринку знал весь завод. Знали ее потому, что она все собираемые деньги тотчас же пропивала в кабаке и валялась после этого пьяная на улице. Ее уж не брали в полицию. А не брали ее в полицию потому, что казакам взять с нее было нечего, и так как в полиции всегда было много людей, а для Аринки нужно просторное место, потому что она никак не может сидеть или стоять, то решили, что ей гораздо лучше лежать на улице. У нее были две дочери: Анна, восьми лет, и Парасковья, девяти лет. Они также ходили по миру и жили в общей квартире, в стойле, где пока не было коровы, которою снабдил их из жалости мастеровой. Она была солдатская жена. Вышла она замуж за крестьянина восемнадцати лет. Через пять лет мужа ее взяли в солдаты. Ей трудно было жить в чужой семье с двумя ребятами. Однако она билась полгода. Ее стали корить чужими хлебами, отняли мужнин дом и, наконец, вытолкали из дома. Она пошла в город на работу; но что может сделать одна женщина с маленькими ребятами? Сначала она работала на кирпичном заводе, оставляя детей в каком-нибудь углу, а спала в самом заводе. Потом она приучилась попивать водку с рабочими, заболела и больная пошла по миру. Ходить по миру ей очень понравилось. Дети тоже пошли по миру и ходили одни, без нее. Они часто сталкивались со мной, но я прятался от них, потому что мне не хотелось делить подачек.
Много есть таких нищенок, которые с самого детства нищенствуют. Зато они ругаются, как иной пьяница не ругается, предаются разврату с мужчинами ихнего сорта, пьянствуют, дерутся и обижаются, если им подают мало.
Нищенка Танька росла в чужих людях. Много она приняла горя в чужих людях, много была бита. Но и в чужих людях бывают радости. Она полюбила одного гимназиста. Ее выгнали из дома. Долго она ходила из дома в дом, ее не принимали; не принимали ее и в больницу, и она, чтобы найти себе приют, украла на рынке у какой-то старухи кошель с деньгами, и ее посадили в острог. В остроге ребенок ее умер. Ее оставили в подозрении, а после трех лет ее обвинили опять в воровстве. Она пробыла год в остроге, испортилась там совсем, и когда получила свободу, то пошла по миру. И часто эта Танька сидела в остроге и в полициях безвинно. И никто не любил ее, а подавали ей милостыню только ради Христа, хотя и знали, что не впрок