травинка под ветерком. Замерли облака надо мною, дивно похожие на лебедей, точно устали плыть по небу. Сколько же мне пришлось поскитаться, чтобы причалить к этому городу, который сочится благополучием. В этой опрятной ухоженной жизни будто читается некий вызов. Ловишь себя на тайной досаде и, чтоб хоть несколько приподнять нашу сумятицу, грязь и бестолочь, мои сограждане патриотически в тысячный раз надувают щеки и важно несут привычную чушь. Что-нибудь про Обломова, Штольца, про то, как пресно и плоско бюргерство в сравнении с нашей славянской бездонностью и богатырской беспорядочностью. Всем этим толкам двести лет, а то и больше, и нет им сносу. Только и знаем — брезгливо морщиться, видя необычный уклад.

Иной раз подумаешь: если бы не было этой безмерно чужой нам жизни, чужих людей, пришлось бы их выдумать. Кого бы иначе мы поносили? Нам невдомек, как по-дикарски все мы обкрадываем себя, какой мы себя лишаем радости — ценить и уважать человека, где бы однажды он ни родился. Как просто было бы всем нам жить, если бы мы судили о нем, решая, плох он или хорош, добр он или зол — и только! Все прочее не имеет значения. Какой бессмысленной шелухой забиты наши слабые головы и сколько мусора в наших душах! Но стоит ли мечтать о несбыточном? Без этой ненависти к чужим нас солнце не греет, нам звезды не светят.

А по-другому и быть не может. Ибо человек, не свободный в любом своем проявлении, мерзок. Даже любовь к родным осинам выглядит у него холопски. Причем омерзительнее всего это холопство вольноотпущенника. Не существует душевной жизни, более жалкой и ущемленной, чем у вчерашнего раба, усаженного за барский стол. Воля с хозяйского плеча всегда оказывается не по росту. Особенно если в твоем естестве — врожденная нелюбовь к независимости. Самые добрые побуждения она ухитряется переиначить. Казалось бы, что мудрее, чем жить по справедливости и по душе — тем более на святой Руси они искони важней свободы. Однако ж в стране, где ее нет, душа развороченная, больная, и справедливость совсем особая, вся начиненная неприязнью. Талантливыми людьми увлекаются, но их не любят и, на поверку, желали бы видеть их заурядными, ничем не отличными от остальных. Так понимается справедливость под нашим дырявым северным небом. Горе тому, кто с нами не схож, и трижды горе, если он лучше. Ему укажут место в шеренге.

Не зря же мы ставим себе в заслугу, что создали институт государства. Не беспокоясь о сути монстра, выпущенного нами на свет. Ни даже о том, почему война им не поставлена вне закона. Не только державного, но и нравственного. Впрочем, большой загадки тут нет, война — порождение этого чудища.

Но если человек не способен существовать вне этой клетки, то смеет ли он мечтать о свободе? Усилия ее обрести уже говорят о ее невозможности — там, где усилия, там ее нет. Она — естественное дыхание, не зависящее от чьей-то воли. Вот почему в перевернутом мире мы учимся ее опасаться и называем ее химерой. Самые дерзкие гордецы время от времени заявляют, что им не нужно свободы свыше, они ее носят в себе самих.

И я примерял такое платье, другого нет и не может быть, если уж ты не борец с произволом, не пишешь огненных прокламаций в рифмах и в прозе и не бомбист. Я и в студентстве не помышлял отдать нашим правнукам свою жизнь — кто знает, каковы они будут?! Нет спора, внутренняя свобода достойна всякого уважения — жаль только, что другой у нас нет. Бедный наш Пушкин рвался в Китай с экспедицией Акима Бачурина — о большем он не смел и мечтать.

К добру ли блазнят нас эти мечты? Здесь, в пряничном воздухе, все плотнее, все гуще недвижная тишина, неспешно и сладко дремлют дома, увитые зеленым плющом, и люди не думают о свободе.

И все-таки как она хороша! Сам же и написал однажды: свобода, даже намек на тебя, делает нас хоть на миг счастливыми! Кажется, так или близко к тому. Все чаще путаюсь в собственных строчках.

Похоже, что день миновал зенит. Больше не слепнут от солнца глаза, и облака напоминают уже не лебедей, а их перья. Уже доносится из курзала бодрая звучная мелодия. 'Музыка играет так весело', — сказано у одного драматурга. Вскорости, когда парк оживет, станет она еще томительней, словно напутствуя час свиданий. Нет, хорошо быть кавалергардом!

Так же, как славно быть студентом, дуреющим от приступа страсти. От страсти, похожей на помешательство. Способной так молодо отозваться даже на звук любимого голоса. Ах, славно! Знал ли я нечто подобное? Вроде бы знал. Но только однажды.

Мог ли я ждать, что судьба так анафемски вдруг помрачит мою бедную голову и покорит мои органы чувств? Я полагал, что живу в безопасности. Было решительно невозможно подумать без смеха и содрогания о некоем свадебном обряде, в котором мне выпала главная роль.

Стоило лишь подумать об этом, и даже подобие увлечения куда-то бесследно исчезало. С какой-то пугающей меня четкостью, должно быть, теменным своим оком, я видел эту толпу гостей, изображающих пылкую радость, видел я и оба семейства — свое, оглушенное происходящим, родителей своей нареченной, вчера еще совсем незнакомых, тщетно пытающихся изобразить свое умиление перед таинством. На важных и торжественных лицах застыла печаль: непросто отдать во власть совратителю свое чадо. Видел и обольщенную деву, всю в белом, с выпученными глазами, с кукольным бессмысленным личиком. Видел по- новому и себя, во фраке, который взят напрокат, нелепого, взмокшего, напряженного — ни жара в сердце, ни сладкой дрожи, молящего Господа лишь об одном: скорей бы кончилась эта мука. И все остальное было таким же — ненужным, посторонним, случайным, взятым напрокат, как мой фрак, узким и тесным, с чужого плеча.

В моем сознании вдруг возникала и проносилась, как карусель, пестрая вереница свадеб, и все они были до жути похожи, неотличимы одна от другой. Все та же имитация счастья, которым даже близко не пахнет. Все та же дрянная пошлая пьеса, смахивающая на водевиль, скроенный на скорую руку. А дальше мне представали годы, бесчисленные, пустые годы, в которых влачатся, чадят и гаснут две жизни обреченных людей, давно осточертевших друг другу.

Однако ж едва не произошло. Как раз когда я совсем уверился, что потрясения обойдут. Барышни, встреченные мною, умели сразу же отрезвить. Своей утомительной неестественностью, своим застоявшимся девичеством, привычкой к копеечному притворству. Когда доходило до грехопадения, оно оказывалось безрадостным — то суматошным, то патетическим, с неистребимой склонностью к драме. Все это вызвало лишь оскомину. О пряных ночах Катулла и Лесбии мне оставалось только мечтать. Даже когда могло почудиться, что шаг еще и свершится, сбудется, некая сила меня удерживала. Страх ли рутины, крест ли всей жизни — боязнь оказаться смешным? Да, разумеется, но не только.

Скверную шутку со мной сыграла та восприимчивость, что с малолетства сопутствует злополучным натурам. Она обостряла мои реакции, раны рубцевались непрочно, шрамы оставались глубокими. Ныли они при любой погоде. Я убедился, и очень быстро: старая боль никуда не девается, просто переходит в тоску. Втайне я завидовал шкуре, почти первобытной в непроницаемости. Она никогда не кровоточит, а коли случится такая напасть, то кровь засыхает на ней мгновенно. Беспамятны и плоть и душа.

А я ни о чем не забывал. Так и не научился петь в хоре. Видно, я был приговорен жить наособицу, на юру. Бедная поротая кожа не становилась моей защитой, совсем напротив — еще уязвимей. Не покидало мерзкое чувство подстерегающей угрозы. Не зря же эта потребность в убежище! Не зря я привычно держал дистанцию и загодя в себе подавлял любое поползновенье к сближению. С мужчинами обходилось без сложностей, у них хватало иных забот, но женщины сразу же, по-охотничьи, чуяли эту мою опаску и долго ее не могли простить.

Но оказалось, что не всегда можно быть автором собственной жизни. Спавший Везувий пробудился, извергнул испепеляющий огнь, защитная стена накренилась, стала крошиться постыдным образом. И чей же трубный глас сокрушил Иерихонскую твердыню? Помилуй, Господи, — победительница была правоверной иудейкой.

Насмешливая моя судьба, должно быть, вдосталь повеселилась. К этому племени я относился не то чтобы дурно, но настороженно. Вряд ли возможно было иное. Едва ли не с младенческих лет мне объясняли: вокруг благоденствует зловредное шинкарское семя. Обвили здоровое русское тело. Пользуясь свойственной нам простотой.

С тем, что вколачивается с рожденья, трудно и медленно расстаешься. В первом своем драматическом опыте я был беспощаден к ее сородичам. Нервное юношеское перо представило их достаточно пакостными. Быть может, за то, что во мне оказалось мало евангельской доброты, суровый ветхозаветный бог и покарал меня сумасшествием. Сам не пойму, как все случилось. Влюбился отчаянно, как испанец, адски, трескуче,

Вы читаете Он
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×