полицейщине это стояние на эшафоте. Что там ни говори, а оно все же существенно отразилось в творчестве нашего ясновидца. Жизнь коротка, искусство вечно. Все, что способствует и споспешествует самой гуманной литературе, будет — пусть с горечью — переварено.
Не гневайтесь, я должен оспорить Ваш эстетический императив. Славный писатель так и не понял, кто же такие «бедные люди». Раскольниковы, сменившие Девушкиных, к ним отношения не имеют. Так же, как юные радикалы, заставившие его трепетать. Сперва он обезумел от страха и настрочил в своем пароксизме донос на русскую молодежь, потом топил в поповском елее и апологии смирения собственную мятежную юность. Бедных людей он не постиг ни в Петербурге, ни в мертвом доме, ни проигравшись в пух в казино.
Ибо они не таковы, какими их пожелало видеть его изнуренное воображение. Бедные люди — не рабские души, не парии, не горячие головы. Бедные люди и есть наша Русь. Такая, какая она на деле. Во всех своих городах и весях. Бедные люди не знают грамоте, а коли знают, то недостаточно. Не пишут ни трогательных посланий, ни манифестов, ни рефератов, не спорят о Прудоне и Ницше. Зато они нутром ощущают, кто друг, кто им враг и с кем идти. Они не терпят ни покровительства, ни барских всхлипов, ни «чувства вины» нашей отзывчивой интеллигенции. Они инстинктивно не принимают ни унизительного участия, ни фанатической экзальтации, замешанной на потребности жертвы. Так и не понятым бедным людям нужны отныне не воздыхатели и не трагические актеры. Бедные люди не великомученики и уж тем более не зрители. Они не намерены больше служить строительным материалом истории, они намерены ее делать. Стало быть, им надобны те, кто их научит этой работе. Никак не господа литераторы.
Впрочем, случаются перекрестки, когда и поэту может достаться поистине высокая роль. Сумел же однажды Руже де Лиль вручить Революции ее песнь!
Я знаю, что Вы не любите Горького. Вас злит читательский интерес к этой шокирующей фигуре. Вчерашний босяк в косоворотке. Пишет о всяких золоторотцах. Очередная гримаса моды. Романтизация лохмотьев. И все же не могу умолчать о первом представлении «Дачников», на коем удалось побывать. Оно состоялось пять дней назад в новом театре Комиссаржевской.
Первая чеховская чайка, призвавшая автора «Буревестника» в только что свитое гнездо! В этом уже был особый смысл, сразу же сделанный ясный выбор.
Вряд ли забуду я этот вечер. Пьеса написана и одаренным и независимым человеком. Свободным от опаски коллег не угодить аудитории. Не озабоченным, чтоб приглянуться ни тем, кто делает репутации, ни вечным добровольным клакерам. Быть может, впервые в партер и ложи, заполненные премьерной стаей, на завсегдатаев, на борзописцев, на просвещенных коммерсантов, на снобов, на всех этих дачников жизни со сцены упали слова, прогремевшие, как объявление войны.
И зрители, обычно вальяжные, привыкшие себя уважать, внезапно утратили равновесие, почувствовали, что их раскусили, разгрызли, вывернули наизнанку. Их ропот клубился все различимей, нервнее, отчетливей, было понятно: одновременно с последней репликой раздастся протестующий вой.
Но тут случилось непредугаданное: Горький явился из-за кулис. Вышел почти на самый просцениум, молча скрестил на своей груди крепкие мужицкие руки, и публика, готовая к свисту, к шиканью, словно поджала хвост, словно увидела вдруг хозяина. А он, точно вросший ногами в пол под ярмарочным сияньем люстр, вломившийся в этот смешной, нарядный и напомаженный мирок из темных и мрачных глубин России, лишь озирал тяжелым взглядом как по команде притихший зал. И, как гонец незримого войска, он будто возвещал: мы идем.
В тот миг я мысленно усмехнулся: и эту пославшую его силу почтенные светильники разума всерьез рассчитывают умилостивить постройкой школ и участием в переписи? Земством и судами присяжных? О, боги! Неужто и мой отец?..
Похоже, что так. Не за эти ли школы и прочие благости в том же роде Вы столь толерантны к минувшему веку? Еще бы! Ведь на его исходе закрылся наш невольничий рынок! С еле заметным опозданием, всего на какие-то пять-шесть столетий, курьерский ушел со станции Русь.
В отличие от Вас я не знаю еще одной подобной эпохи, столь щедрой на кровь, на испытания и на растрату народных сил. Так много претензий, так много падений. Виселиц. Солдатских могил.
Грязный, больной, лицемерный век! Есть чем потешить русскую гордость.
Трижды растаптывали свободу. Однажды — венгерскую, дважды — польскую. Чудом не полезли в Сардинию. Долго и страшно терзали Кавказ. Как истинных властителей дум, молитвенно слушали прокуроров и подмораживали страну.
Нет, мало поводов быть благодарным. Их еще меньше, чтоб обольщаться этим придворным либерализмом. Смерть Александра, столь верноподданно провозглашенного Освободителем, позволила не скрывать своей ненависти даже к мечте о другой России.
Обыкновенная история. В духе покойника Гончарова. Выбор у всей Вашей генерации был драматически невелик. Благонамеренное скотство или салонное мефистофельство — Вы предпочли второй вариант. Впрочем, иного не остается, если ты хочешь ужиться с властью.
Вот так мы расходились все дальше, не объявляя о том друг другу. Родство наше все больше слабело. Я понимал, что все Ваши шутки и снисходительные улыбки, Ваше ленивое одобрение «тихих шагов» и «полезных дел» вызваны Вашим отцовским чувством, желанием оградить птенца. Я это понимал и молчал.
Долее молчать невозможно, хотя нелегко причинить Вам боль. Но жизнь моя изменилась круто. Нечего делать — птенец подрос.
Вы поняли. Я ухожу в движение. Не бойтесь, я не хочу умножить своей незначительной особой орден отечественных самураев, избравших стезей и судьбой террор. Нельзя не испытывать уважения к готовности повиснуть в петле, но это — уважение к жертве, к напрасному подвигу, к обреченности. Это совсем не то уважение, которое всегда вызывает прочное обладание истиной, сознание своей правоты. Так уважают лишь победителей. Бомбисты мечены поражением. Оно сопутствует им исходно, оно созревает в составе их крови. В каком-то смысле они — его дети, с ним они явились на свет. Тайна, которой они отгорожены, их избавляет от необходимости достаточно тесно общаться с народом. Им легче отдать за него свою молодость. «Бедных людей» они не знают, так же, как не знаете Вы и Ваши любимые беллетристы.
Мы, обладающие терпением, необъяснимым для бомбометателей, и верой, недоступной для Вас, мы знаем, с кем мы имеем дело, видим народ, каков он есть, и потому он пойдет за нами. Помните ль Вы: ураганный ветер называется питераком. Над Питером задул питерак.
Простимся. Юность моя отныне будет мужать в другом пространстве. Не я уже ею распоряжаюсь, не мне она больше принадлежит. Не знаю, не знаю, когда мы свидимся. Моя обязанность — оградить Вас от неприятных неожиданностей, как некогда Вы ограждали меня. Теперь мы поменялись ролями. Должно быть, это закономерно. Подобно тому как Вы устали от явного несовершенства мира, так я устал от Вашей усталости. На этой грешной земле есть и те, кто все еще не пресытился опытом, не разуверился в сопротивлении.
Поверьте, мне трудно это писать. Поверьте, что душа моя с Вами. Но есть зов долга, и он сильнее даже сыновней моей любви. Могучий зов двадцатого века. История так же делает выбор, как делает его человек. Она избрала это столетье, она избрала мою страну, тех, кто родился в ней в эту пору. Нам суждено изменить ход жизни.
Вы скажете: надежда опасна. Зато прекрасна. Не зря «надежда» — слово поэтов, пароль весны. Однако я не только надеюсь. Я верю, я убежден, я знаю.
Не стану перебелять письма, не стану оттачивать аргументы. Пусть остается таким, как вылилось. Вряд ли мы с Вами придем к согласию. Двадцатый век разрешит наш спор. Так будьте счастливы. Я люблю Вас.
Письмо четвертое
16 октября 2004
Какая радость — Ваше письмо. При этом — внезапная и нежданная. Что увеличивает ее вдвое. Мы