Письма из Петербурга
Эпистолярные монологи
Письмо первое
Октября 16 дня 1704
Верный человек Вам доставит это послание от недостойного и нерадивого ученика. Хоть и не в слабых силах моих было объять всю мудрость Вашу, но всякое слово из Ваших уст ловил я, неустанно дивясь, как остр и всеведущ Ваш разум.
Узнайте же, что денно и нощно помню о Вас и молю Создателя Вам даровать свою защиту. Пусть небо Вас хранит на земле.
Минуло несколько лет с того дня, когда, ответствуя зову души, сверх меры переполненной скорбью, Вы удалились от дел мирских, избрав отныне своей стезею высокий и строгий подвиг монашества. Стоит представить себе, как Вы станете читать эти строчки, склонясь над листом, приблизя свечу к усталым очам, в ночном одиночестве, и в сердце моем — благодарный трепет.
Воображенье меня переносит в северный край, где Вы обрели успокоение и пристань — обитель готовится ко сну, на звоннице протяжно разносится медленный колокольный звук, нагая земля дышит печалью.
В странничестве, в долгом скитальчестве сколь часто я думал о тайной силе, вырвавшей Вас из нашей юдоли и будто вознесшей на некий утес, где все яснее тщета земная. Едину быти — праведно жити.
Сколь смертные меж собой несхожи! Вы сами ступили на этот путь, Вашей душе стало горько и тесно меж наших лукавых и темных душ, слишком легко они имут срам. А коли вспомнить о бедной Софье — можно ль сравнить вашу ночь перед постригом с ее последнею ночью в миру? Вас ждало светоносное таинство, ее же — едва ль не прощанье с жизнью.
Для Вас затворничество есть труд, при этом — истинно животворный, ибо сей труд дарует знание. Ей же, неистовой, своенравной, участь такая была, как дыба. Бабьего в ней больше, чем царского. В этом-то вся ее вина. С этакой непомерной гордыней надобны хладная голова, дух твердый и неприступное сердце. Окамененное нечувствие — Вы мне не раз о нем говорили. Меж тем, ее жадная, жаркая плоть сделала это сердце податливым, а потому — и беззащитным. Я не дерзаю ее судить. Все мы грешны, нечисты, слабы.
Отче, я помню Ваше напутствие перед расставанием нашим, помню и Ваши слова о ближних. «Богом клянутся, дьяволу служат». Со сдавленным сердцем я понял в тот час, что путь Ваш — в обитель, а то и в скит — вымаливать милости нам, незрячим.
И все же, склоняясь пред той высотой, на коей пребывает Ваш дух, я понимал, что сам я, как Софья, весь — кость от кости этого мира со всем его мороком и безрассудством. Да, страшно и опасно в нем жить, что тяглому, что высокородному — проснешься утром, а доживешь ли до новой ночи, никто не ведает. За всяким углом сторожит беда.
Да, тоньше волоса наша жизнь, однако ж, какая ни есть, а наша. Где же нам, отче, взять другой? «Петром все и кончится», — так Вы сказали, видя, как грозно двоится Русь. Что страшен царь Петр во гневе, известно. «Что ни зубец, то стрелец» — я памятлив. Иной раз вижу во сне, как въяве, оскаленные мертвые лики, те бородатые подбородки на вздувшихся разрубленных шеях. Но ежели Петром все и кончится, то даже не с Никона началось.
«Един пастырь — едино стадо». Не троеперстие Русь разделило в веке минувшем, не давний спор о времени пресуществления — мы никогда не знали согласия. Мать наша церковь его не пестует. Она его требует. Мать наша церковь нетерпелива и бьет всполох при первом же звуке ей поперек. Что ни услышит, то злоглагольство, что ни увидит — ересь и шатость. Не скоро остынет дым тех костров, в коих пожгли за неправославие. Люты мы стали и немилосердны. Стали? Уж не со дня ли зачатья селится в нас нечистая сила? И отчего она в нас завелась? Царю небесный, зришь ты детей своих? Долго ты безмолвствуешь, царю.
Где же обрящет сердце свой угол? Ночи мои были безрадостны. Все бесприютны — и те, кто отвержен, и те, кто стал щитом патриарха. Я потому и набрался духа сказать Вам однажды с такою дерзостью: одна у нас надежа — царь Петр. Вы порешили спастись отшельничеством. На царской службе себя не спрячешь.
Труден и бесплоден был спор наш. Помню, как молвили Вы с укоризной: «Когда мы порицаем раскольников, что же не видим в царе Петре его бесовской раскольничьей сути?». Услыша слова эти, я не нашелся, не смог возразить — все так и было. Смутная наша земля неласково встретила Петра Алексеевича. И он у нее не выпрашивал ласки — бывают суровые времена, когда потребен суровый хозяин. Церкови был надобен Никон — больно озлобились иереи, веровали не смиренно, а яростно, будто грозясь, будто с отчаяньем. А людям русским надобен Петр, чтобы столкнуть наконец с лежанки тех, кому милей прозябать.
Да, Ваша правда — ох, выто было! — он разрубил святую Русь с маху, как стрелецкую шею, недаром Русь и поныне корчится, но он же срастил и сделал целым наше разрубленное тело.
Он это сделал. Он устоял, когда казалось, что все погибло. Не Вы ли, отче, мне говорили про грех уныния и про то, что истинная цена человека видней не в виктории, а в конфузии. Не Вы ль учили: дух тверже силы. Но разве это не божий знак, что имя Петр есть слово «камень»? И царь наш истинно каменнотверд.
Кто еще смог бы перенесть нарвский позор, наше падение, гордое свейское торжество? Не токмо пережить, но понять, что будущее Руси — меж обидчиков. Там ее место, ее судьба. И чудится мне, будто, встав под комель, он тащит исполинскую кладь — всю нашу землю, всю нашу жизнь. Не верится, что один человек взвалил на себя подобный крест. Он страшен, когда ему прекословят — будь то обстоятельства, будь то люди? Да, страшен. Неумолим и страшен. Но Русь, не устрашив, не поднимешь и не разбудишь еще сто лет.
Я будто вижу, как, обнаружа эти, столь дерзостные, мысли, Вы лишь качаете головой. И впрямь, кто я сам, посмевший забыться, я, пребывающий в безвестности, чтобы предстательствовать за царя? Но кабы Вы только знали, отче, как он переменил мою жизнь! И как он переменил меня! Точно своею железной дланью выпрямил несмелую душу, точно одел весенней листвою голую поникшую ветвь. Забуду ли день, когда впервые увидел его едва не рядом, так близко, как и во снах не чаял. И в миг, когда глаза наши встретились, помстилось мне, что слышу я голос: встань, рабе, с колен своих, следуй за мной. И точно встала с колен душа моя, и сам я уже не тот, что был.
Не раз и не два я вспоминал напутствие Ваше: «не торопись, времени никто не догонит». Но, каюсь, поныне я не сумел ни чувствовать скупо, ни жить покойно.
Чего я ни испытал за годы, что прожили мы с Вами поврозь! Прошли они, что воды потопные. Знавал я, отче, и царский окрик, и царскую милость — всего хватило! Зато увидел, что царь умеет поднять из пыли людей без прошлого — тех, кто отличен не именем предков, а собственным умом и отвагой. Славное имя — опасное бремя. Своим величием оно может либо вознести человека, либо — наоборот — расплющить.
Теперь, когда мы ведем счет летам по европейскому подобию, могу сказать, что шумно и грозно взошел над нами осьмнадцатый век! Да, все началось с беды под Нарвой, но был и Азов, и дорога к морю. Торил ее еще царь Иван в том давнем несчастном ливонском походе. Мы крепко побили свейское войско при Эрестфере и Гуммельсгофе, а вскорости приступом взяли Ключ-город.
О прошлом годе в вешние дни то ли весь мир стал ближе к России, то ли Россия приблизилась к миру. В начале мая был взят Ниеншанц. Фортеция держалась достойно, но пала — мы вышли к устью Невы. Чего не осилили два столетия, по воле Господней выпало нашему.
Вот и пришли мы от степи к морю, вот и вдохнули всей нашей грудью воздух, в котором и ветр, и соль, светлая ширь без конца и без края. Воздух, который своею силой делает голову ясной и свежей, а душу — храброй и неуступчивой. На обретенном том берегу мы начали рубить Питербурх.
Больно и тяжко дается город. Кто только не явился глазам моим! Будто прошла предо мной вся Русь,