вздыбленная царем Петром. Тяглые люди, беглые люди, уставшие от податной своей доли, многие посадские люди, даже и вольные казаки. Здесь кончилась их особная жизнь и началась другая, единая, та же, что у всех остальных.
Многие тысячи, не утаю, как бревна, легли в основание града, легли грядущего нашего ради, увидеть его им Бог не судил.
Горькая правда! Но тут же вспомнишь, что так же послушно ложились в землю все человеческие сыны и человеческие дщери, кои трудились на ней до нас. Мы были их недоступным будущим, так же, как сами мы только прошлое еще неведомого колена. Пращуры томились желаньем прозреть и узнать, каковы же мы, нынешние. А мы гадаем, какими будут те, кто однажды сюда придет — когда-нибудь, чрез долгие лета. Каждому из нас предназначено выйти в свой срок на брег житейский. Стало, и нам на роду написано — сквозь бороды наши увидеть свет и основать на песке и болоте новую русскую столицу.
Она уж не виденье, но явь. Она — словно лик нового века. Сегодня я пишу Вам из града, коего год назад еще не было. Ныне он есть, и я его житель — им и останусь, хоть был я рожден в нашей первопрестольной Москве. Жизнь в Питербурхе, будто сквозная, как на юру, и жилье незавидно. Но приберемся. Я терпелив. Сам венценосный зиждитель, как все мы, живет в домишке с дырявой крышей. Стоило мне увидеть море, почуять мощь его и простор, коих так жаждало втайне сердце, услышать тот зов издалека и отозваться — все стало ясно. Здесь и завяжется весь мой род, который наследует мое имя и тем спасет его от забвения, здесь мое место на сей земле.
Кабы донесся к Вам запах моря! Верьте мне, море будущим пахнет. Однажды по этим волнам вся Русь двинется вдаль, как громадный струг.
Когда ж это грянет? Вы мне сказали, что отчий наш край нам станет отчизной тогда лишь, как боярская слава, терпение и упорство смерда, древняя мудрость и юная дерзость сойдутся не во вражде и не в споре, а в общем стремленьи к делу во благо.
Здесь, в этом граде, вчера лишь рожденном, словно распахивающем врата в иное время, в иные дали, я понял, что Ваша надежда свершится. Думы летучи и переменчивы, нынче — одни, завтра — другие. Надежда — верная наша спутница. Она целительна, плодоносна, как огонек освещает путь.
Недаром мы дождались поры, когда закончилось, унялось это разбойное столетье, страшней которого не бывало, нет ему равных ни по жестокости, ни по пролитию русской крови. Мне точно слышится вещий глас — он предрекает, что этот век будет для нас счастливым веком. Только б нам всем одолеть науку жить независтливо рядом друг с дружкой. Пусть не по-божески — по-человечески! Коль не по-братски, то хоть по-соседски.
Милостив буди, владыка святый! Да ниспошлет он Вам светлую старость, пусть окрыленное сердце Ваше, свободное от сует и скорбей, бьется покойно под черной ризой. Да сбудется все, за что Вы молитесь. Я вижу: из кровавой купели, из наших непрощенных грехов, мы выйдем на себя непохожими, другими, причащенными к истине.
Я верую, уповаю, надеюся. Аз смертный, аз недостойный — надеюся!
Письмо второе
Августа 10 дня 1801
Любимая, как сиротлив Петербург, когда Вас нет в нем, — о, в самом деле, мне остается лишь вспоминать. Вот здесь я ее сопровождал, здесь встретил в полдень, а здесь впервые я, вдруг забывшись, сжал ее пальцы и неожиданно ощутил — возможно ль? — ответное пожатье. Мне всюду слышится звук шагов, который я узнавал мгновенно. Я воскрешаю в послушной памяти Ваши черты, я со смятеньем снова ловлю Ваш тревожный взгляд, в нем я прочитываю сомнение. Хочется броситься к Вашим ногам и повторять, что моя любовь ненасытима и беспредельна, что имя Ваше навеки свято. Верьте мне, верьте, все так и есть.
Я слышу Ваш голос, когда, смеясь, Вы уклоняетесь от поцелуев и просите меня быть разумным. Вы правы, мой друг, разумные люди достойны всякого уважения, особенно сдержанные люди. «Побольше чопорности, славяне», — изволит пошучивать Ваш кузен, подчеркивающий свою англоманию.
Господь с ним. Вы должны мне простить мой жар, унаследованный от предков, пришедших на север из Малороссии. Худо держу я себя в руках. Но есть ли что-либо более странное, нежели чопорная страсть?
Нет, я безумен. Я не боюсь в каждой строке кричать об этом и показаться Вам беззащитным. Пусть так — Вы властны распоряжаться моим помраченьем и мной самим.
С ума нейдет, с какою заботой, смешною и трогательною вместе, Вы вдруг посетовали на то, что появились на этом свете несколькими годами раньше, чем я, Ваш пленник и Ваш служитель. Ежели это имеет значение, то самое для меня привлекательное. Мне доставляет наслаждение подозревать в Вас некую опытность, я с радостью отдаю Вам право водительствовать моим просвещением.
Сколько же будет длиться Ваш траур? Сколько же в Вашей пейзанской глуши будете Вы так безутешно оплакивать Вашего супруга? Счастливцу, который почти десять лет делил с Вами ложе, стоит завидовать — несправедливо о нем скорбеть. Кто знает, быть может, уйти из мира лучше сравнительно молодым, чем старцем, чьей запоздалой кончины ждут с нескрываемым нетерпеньем.
Я сознаю, что изрядно рискую — Вас неприятно удивит темное ревнивое чувство, я не сумел его утаить. Оно неуместно и непристойно. Того, кто внушил его, нет среди нас. Но ревность к прошлому тем и мучительна, что укротить ее невозможно. Зачем меня не было рядом с Вами, когда Вы стояли пред алтарем?
Как скоро воротитесь Вы в Петербург? Он ждет, он тоскует, он вместе со мною считает минуты, торопит время. Вам надобно еще ехать в Москву, чтобы украсить день коронации. Празднество, не озаренное светом столь ослепительной красоты, право же, многое потеряет. Я уж не говорю о себе. Нет, я говорю о себе. Все, что вокруг, для меня померкнет. Даже и сам Успенский собор.
Вы снова укорите меня тем, что я слишком себя люблю. Я снова отвечу, что это не я, что это любовь себялюбива — кроме нее самой для нее нет ничего во всей Вселенной.
Что происходит в Санкт-Петербурге, в брошенном Вами Санкт-Петербурге? Он счастлив, до неприличия счастлив. Он упивается своей радостью, он будто ею одухотворен, напоминая мне человека, чудом избежавшего гибели, еще не верящего в спасение.
Все реже в беседах и table-talks можно услышать имя царя, преставившегося в минувшем марте. Не слышно и толков о том, что ускорило его преждевременную кончину. Жизнь отвратила от смерти лицо свое и продолжает вращение.
По чести сказать, меня это радует. Похоже, мы учимся у французов, которые постарались забыть годы, пролившие столько крови, и казнь своего короля. В людях европейского склада нет нашей склонности к трагедии. Они умеют принять перемены и примениться к обстоятельствам, видеть наш мир, каков он есть, не требуя от него невозможного.
Князь Талейран однажды сказал посланнику нашему: «Тот не знает, как выглядит приятная жизнь, кто не€ жил в Париже до Революции». Эти столь сладкие воспоминания ему не мешают служить корсиканцу. А тот считает князя изменником, о чем объявляет, не церемонясь, при этом сделав его министром внешних сношений, ни больше, ни меньше! Как видите, Бонапарт уверен, что ум и талант заслоняют преданность. Ну что же, изменник зато подписал выгодный договор в Люневилле. Ловкость полезнее добродетели.
И все же я заклинаю Вас: не поступайте, как Бонапарт, мне-то ведь нечего предложить Вам, кроме своей нерушимой верности. Таланта в себе я не нахожу, а ум? Какой же ум у безумца? Он видит на свете одну ее.
Нет, мудрость галльская не про нас. Мы изнурительно серьезны, наша история учит страданию, и, кажется, мы полюбили страдать. Нам трудно вспомнить приятную жизнь, какая была у господ парижан до дня, когда они взяли Бастилию. Поэтому пусть князь Талейран и впредь изменяет мятежной Франции, я буду Вам предан, пока дышу. И пусть политическая наука обязывает быть терпеливым, я больше не в силах ждать той минуты, когда Вы прервете свою епитимью. Ну что мне Франция и Париж, если Вас нет со мной в