— Очень разумно, — сказал Полуактов. Глаза, потерявшие было цвет, самую малость поголубели.
— Но гнаться за именами не станем, — жестко сказал молодой человек. — Это должны быть только те, кто может помочь не словом, а делом.
— Естественно, — прошептал Полуактов и вытер платком чело и щеки.
Он дал понять, что к подобным людям относится с истинным уважением. И сам таков — для благого дела может пойти даже на жертвы. Естественно, в разумных пределах.
Договорились о новой встрече. Расстались, довольные друг другом.
Другой темпераментный монолог, произнесенный с немалым жаром, Гвидону пришлось услышать за ужином в ресторации «Пекинская утка». Долгошеин, в отличие от Полуактова, сразу же взял быка за рога. Сообщил, что открыт для диалога. Это был плотный человек с внушительным ноздреватым лицом, с круглыми глазами навыкате, которым он старался придать почти отцовскую теплоту. Этот родительский взгляд контрастировал с его большим саблезубым ртом.
Слова он не произносил, а выкрикивал. На каждую из фраз приходилось по несколько вскриков, и казалось, что с треском взрываются петарды.
— Поймите, господин Коваленко, я пригласил вас на эту встречу, чтобы говорить откровенно. Петлять и вилять — не в моей природе. Всякие скользкие пируэты и им подобные телодвижения попросту недостойны людей, которые уважают друг друга.
— Вас беспокоит последний раздел? — жестко осведомился Гвидон.
— Ах, так? Без церемоний? Тем лучше. Я ведь открыт для диалога. Да, речь идет о последнем разделе задуманного вами издания. Я человек большой прямоты и потому не стану твердить, что в книге посмертной, последней книге, подобному разделу не место, что это дань обывательским вкусам. Я человек обнаженной искренности и потому не хочу скрывать: у нас с Грандиевским была непростая, больная история отношений. Но сталкивались не люди, а принципы, вот что необходимо понять. Он был человек вне идеологии, а я старался ему объяснить: пока существует государство, идеология неотменима. А государство в нашей стране, в стране бесспорно патерналистской, бессмертно, как становой хребет.
Он посмотрел на собеседника, словно ожидал возражений. Но тот его ненавидел молча.
Поэтому Долгошеин продолжил:
— Поверьте, господин Коваленко, что я забочусь не о себе. Всякая шкурность мне отвратительна. Но жизнь моя переменилась. Когда-то я был только ученый, теперь я еще политический деятель. Моя репутация принадлежит не столько мне, сколько движению, чьи интересы я представляю. Я сделал драматический выбор, но сделал этот выбор сознательно. Мой друг Грандиевский не понимал, что, в сущности, я принес себя в жертву. Я — не из тайных корыстолюбцев. Кто спорит, в политическом мире встречаются нечистоплотные люди. Я мог бы много чего рассказать, если б не корпоративная этика и страх испортить вам аппетит. Но, если думаешь о России, тут уж, конечно, не до чистоплюйства.
— Вы хотите участвовать в нашей работе не словом, а делом? — спросил Гвидон.
— Ах, так? В лоб? Прямо? Ну что ж, тем лучше. Вы правы, я говорил с Полуактовым. Искренность, абсолютная искренность. Готов и открыт для диалога. Скажу вам больше: если я вижу, как принципы превращаются в догмы, в пустые, окаменелые догмы, то я не стану за них цепляться. Мне не впервые идти на жертвы, и я способен на них идти.
7
«О, этот скрежет эпилога! Планета, подобно Левиафану, бьется, колотится, содрогается между обоими полюсами, между влечением и пониманием. И, как обычно, ей бы хотелось все более ускорить движение, хотя ускорение означает лишь приближение к трагедии. Спасительный инстинкт ей подсказывает: лишь запредельное торможение, способное отключить сознание, может отсрочить этот исход, но страх анабиоза сильнее. Хочется прыгнуть в неизвестность, хотя в ней и нет ничего неизвестного. Эйнштейн недаром и не однажды напоминал о „пространстве-времени“ — их тянет вращение нашей планеты. Смешно разъединять времена, смешно разъединять и пространства, еще смешнее и самоубийственней разъединять их между собой. Осколки миров, останки светил красноречиво о том свидетельствуют. Но вы, озябшие головой, даже и увидев, не видите.
Мистическая основа мира для вас беззвучна, как гул поэзии. В ваших руках решительно все теряет исходное назначение, и храмы превращаются в жертвенники. Чего ни коснетесь — там прах и пепел.
А нам-то как быть, нам, партизанам, сознательно увидевшим жизнь как сумму интеллектуальных фрагментов? Мы ведь живем от набега к набегу. Поняли кожей: система мертвит, истина — в минуте догадки, правда и жизнь — в штрихе, в оттенке. Нам трудно смириться и отказаться от ежедневных усилий духа, даже осознав их опасность. С тех пор, как моя футурософия с ее проскопическими способностями позволила мне увидеть прошлое не как причину, а как следствие, я понимаю: пора уняться. Когда созреваешь для децентрации, то обретаешь новое зрение. Можно ли тешить свое самолюбие, чтобы лишать остальных надежды? Стремно и стыдно. Остановись. Поэтому я обрываю работу. Фрагменты остаются фрагментами».
Раздался требовательный звонок. Вдова перевернула страницу и отворила входную дверь. Увидев Гвидона, она протянула:
— Явился младой уловитель душ. Он долго ходил с шапкой по кругу.
— Очень обидно, — сказал Гвидон. — Я откусил бы себе язык, прежде чем попросить хоть копейку.
— Звучит по-дворянски. Даже по-княжески.
— Но если люди хотят способствовать изданию наследия Гранда, которого они почитают, я этим людям — не помеха. Хватать их за руки я не стану. Можете чернить меня дальше.
— Откуда ты взялся, такой ранимый?
— Оттуда, из-за горной гряды. Из-за хребта, который делит сердечный Юг и бездушный Север.
— И много вас там, таких захребетников?
— А все такие. Все — с тонкой кожей.
Они неспешно прошли в кабинет. Гвидон со вздохом уселся в кресло. Вдова принесла ему кофе с крекером и сардонически произнесла:
— Убого после твоих пиров, но иногда полезно вспомнить, как принимают гостей разночинцы. Славно тебя ублажил Полуактов?
— Были в «Сирене». Я себя чувствовал, словно Садко на дне морском. Всюду аквариумы. И пираньи. Что за стеклом, что за столом. Сидят себе и двигают челюстями.
— А что на столе? — спросила вдова.
— Дары воды. Сельдь со слезой. Форель поэтическая, как девственница. Лосось.
Вдова сказала:
— Не слабо. Не пожалел бы гранта на Гранда — и не пришлось бы теперь вертеться.
— Да, монстр шустр, — сказал Гвидон.
Вдова презрительно уронила:
— Какой он монстр? Так… глист в кишке. Обычная партийная жопа.
— Еще состоит? — изумился Гвидон.
— Не знаю, — отмахнулась вдова. — Где-нибудь точно состоит. Такие присоски не могут без крыши. А что Долгошеин? Он тебе — как?
— Зеро. Сообщил, что он государственник. Водил меня в «Пекинскую утку». Меню смешанное: пельмени с креветками вместе с национальной идеей. Сначала он мне лепил горбатого с очень гражданственным надрывом, потом кололся до пупа. Я сам — просвещенный абсолютист, но тут потянуло на русскую вольницу. Хотя бы — на новгородское вече.
— «Сирена» и «Пекинская утка». Недешево ты им обошелся.
— Это еще только начало.
— Жулики, — пробормотала вдова. — Все жулики. И ты в том числе. Все — скифы с жадными очами.