голос — глубокий душевный разброд:
— Трудно поверить тому, что мы видим, кажется, все это наваждение. Мощный и полный сил Роман, который с великолепным достоинством нес свой заслуженный авторитет, друг и защитник, столп справедливости — вот он, в своем последнем доме на этой оставленной им земле.
Нам еще трудно понять сегодня, как будем теперь мы жить без него, без направляющей властной руки, без этого невольника чести, которую он воплощал в каждом шаге и в каждом дне напряженной жизни, увы, недолгой она оказалась.
Да, он всегда поступал по совести. Законы приходят и уходят, сегодня — одни, завтра — другие. Их пишут люди, а люди могут и ошибиться, кто же не знает. Зато есть непреложная правда, есть незакатное слово «понятие». И тем, кто забывал о приличиях, безвременно ушедший Роман напоминал о высших ценностях.
И вот он безмолвен и неподвижен. Не слышит слов и не видит слез. Горе подруги его безмерно, но вы, его доблестные соратники, держите сухими свои глаза. Стисните зубы, пацаны. «Убит! К чему теперь рыданья?» — так спрашивал нас когда-то поэт. Так мог бы сегодня спросить Роман.
Какие люди стоят сегодня у этой твоей открытой могилы. Я вижу певца, любимца народа, чей чистый бас укреплял твой дух. Я вижу артиста и режиссера, создателя героических образов, которые тебя вдохновляли. Я вижу блистательную, полувоздушную, прекрасную собой балерину, поникшую под тяжестью скорби, как стебелек под взмахом косы. Я вижу и великого скульптора — резцом, послушным его вдохновению, он запечатлеет твой облик.
Что делать? Судьба неумолима. Не зря говорит Модест Чайковский, брат композитора Петра: «Сегодня ты, а завтра я». Все так и есть. Судьба устанавливает свой круговорот и черед.
Прощай, Роман, взгляни на нас сверху отеческим требовательным взором.
Прощальное слово запальной силой прожгло и черную кожу курток, и партикулярные пиджаки. Слышались дружное сопенье и точно простуженные вздохи. Откуда-то нежданно донесся тихий неуверенный звон, столь же внезапно захлебнувшийся — колокол не решался вспугнуть благоговейную тишину.
К Гвидону приблизился певец, прославленный бас дрожал от волнения.
— Вы мне всю душу перевернули, — сказал он.
Гвидон невольно вздрогнул. Именно с этими словами к нему обратилась Дарья Гуревич. Они обозначили собою новую ступень их знакомства.
В аргентинском ресторане «Эль Гаучо» певец расположился с ним рядом. С другой стороны сел альбинос с невыразительным лицом, похожим на недопеченный блин. Распяв на стуле черную куртку, мрачно отхлебывая текилу, склонился он над седлом барашка. Три складки, будто три борозды, вспухли на железном затылке. За час он не обронил ни звука. Зато звучал растроганный бас:
— Да, удивительный был человек. Натура могучая, как океан. И жил он безудержно, жарко, размашисто. Можно сказать — себя не жалел.
— Горение, — подтвердил Гвидон.
— Вот-вот — горение! То был костер. Не зря он любил русскую песню. И как ощущал ее красоту! Пускай он не был, как говорится, энциклопедически образован, но мало кто так понимал искусство.
— Самородок, — согласился Гвидон.
— Да-да! Самородок. Точное слово. Всегда и во всем — такой как есть. Он попросту не мог быть иным…
— Цельность, — вздохнул Гвидон, предвидя, что это слово, подобно всем прочим, вызовет цепную реакцию. «Бывалый народ, — подумал он кисло. — Им дай только тезис — они развернутся».
— Да, цельность, — восхитился певец. — Он попросту был верен себе. Вы нынче расставили все по местам. Давно уже пора отказаться от примитивных стереотипов, оценивая таких людей. И уж тем более — их деятельность. Как он умел дружить! Однажды, в минуту слабости, я невольно посетовал на своих злопыхателей. Знаете, что он тогда сказал? «Слушай, не держи меня за руки. Враг моего дружбана — мой враг».
— Опора сирых, — сказал Гвидон.
— Таким он и был! Но я воспротивился. «Бог с ними, — сказал я ему. — Пусть брызжут слюной. Они мне жалки».
Белесый сосед вытер уста, потом негромко проговорил:
— Врагов — что грибов. Всех не поджаришь. Ты приспособь их, чтоб польза была.
Гвидон отозвался:
— Мысль волнующая.
Простившись с соседями по застолью, он начал проталкиваться к выходу, стараясь не привлекать внимания. В «Эль Гаучо» становилось все жарче. Бойцы вспоминали минувшие дни и трогательные эпизоды из практики павшего героя. Резкие голоса их подруг звучали все звонче и неуступчивей. Знойное креольское гнездышко гудело, дымилось и содрогалось.
— День содержательный, — думал Гвидон. — Оплакал московского Робин Гуда и слушал поистине трубный бас первоначального накопления.
Гвидон не направился в метро, не стал и ловить попутной машины — он предпочел пройтись пешком. Пока он сидел в аргентинской крепости, дождь пролетел над вечерним городом, дышать стало свободней и легче. Он ощутил хорошо знакомую, не очень понятную потребность в нескольких емких, точных словах — на сей раз способных передать дыхание неба, плеснувшего ливнем, но в голове почему-то шуршала какая- то семечковая лузга — пьяные всхлипы и чьи-то угрозы. Все это было так далеко от тихой свежести этого мира, ополоснувшего потный лик. К тому же и сам городской воздух уже стремительно возвращал привычный запах бензина и гари.
Улицы сменяли друг друга и были не схожи между собой. Одни — в многокрасочных огоньках — прельстительные витрины города, другие — молчаливые, грозные. Они словно дышали в затылок сырой темнотой, пугливо разреженной скаредным светом подворотен.
Вдова не сразу отреагировала на неуверенный, сразу смолкший, извиняющийся звонок. Когда наконец дверь распахнулась, он увидел ее, неприступно застывшую, гибкую, словно хлыст дрессировщика, занесенный перед ударом.
— Можно войти? — спросил Гвидон.
— Входи, если храбрый. Кого отпел?
— Авторитетного человека. А почему я должен быть храбрым?
— А потому что пришел перебравший.
— Я работал.
— Об этом и говорю.
Гвидон обиженно выпятил губы.
— По-вашему, значит, моя работа — гульба и пьянка?
— Вроде того. Всякие тосты за упокой.
— Очень прекрасно вы рассуждаете, — с горечью произнес Гвидон. — Просто какой-то палеозой. Эта работа, к вашему сведению, вреднее забоя. Позвольте пройти.
— Пройди, если ты дееспособен.
— О, господи… — прошептал Гвидон.
Когда он уселся в Грандово кресло и по привычке обменялся с портретом профессора быстрым взглядом, он вновь испытал благодарное чувство. Век бы сидеть за этим столом! И не заметишь, как пронесется еще одно лихое столетие.
Наследие Гранда составляли одна достаточно цельная рукопись и многочисленные записи без очевидных естественных скреп. Книга могла быть хоть куда — с одной стороны, она способна привлечь к себе высоколобую публику, с другой — любителей маргиналий, поклонников лапидарного жанра. Беда только в том, что нет издателя, который готов затрепетать при звуке уже забытого имени. Прекрасная дама за стеной платит ему свои вдовьи рубли за то, что он силен в конъектуре, но это — предел ее возможностей. Нет ни цехинов, ни дукатов.
Он неожиданно подумал о грустно ржавеющих снарядах, о похороненных стопках бумаги, которые не оживут никогда, об этих потерянных находках, переполнявших когда-то искателей восторгом и гордостью, о