расплывом выйдет улыбка, тем сильнее прихлынет эта даровая, поддельная радость. И Сережа тут же испробовал рефлекторную реакцию нервов на несколько разных улыбок. Но я отвлеклась от Довлатова в Таллине.
А тогда, перед Таллином, ситуация сложилась для многотерпеливого Сережи настолько травматическая, да попросту убойная, что он, по личному признанию, был близок к помешательству. Рывок в Таллин - и он пришел в себя. Трезво оглядел окрестности. Это была спасительная - на мощном у него тогда инстинкте выживания - авантюра. Он начинал все сначала. Но и за спиной его питерской жизни был нуль достижений. Как-то в 'Авроре' я показала ему латинскую формулу nullo numero homo - нулевой человек, т.е. полное ничтожество. Сережа мгновенно сказал: это я. К слову о его питерском самочувствии.
Поэтому начинал он в Таллине кропотливо, с большим запасом терпения, готовясь к обычным советским мытарствам. Пустил в ход свой обаятельный дар налаживать знакомства, контакты, полезные и опасные связи, любовь и вражду. Никакой стратегии у него на тамошний отсек Союза писателей не было. Он даже не надеялся печатно обустроить свое авторство. Начинал с газетной халтуры. Его писательство было так унижено и оскорблено, что он, по свидетельству его эстонской подруги, придумал термин 'автор текста', считая, что называть себя 'прозаик' - слишком заносчиво.
Но все это - в самом начале. А потом подул, впервые в Сережиной авторской судьбе, встречный ветер. Появилась возможность издать свою первую книгу. И вероятность стать членом Союза писателей. Положительная, внутри издательства, рецензия на рассказы. Подписание договора. И все это - в крайне смешные сроки. Гранки, вторая корректура. Это была какая-то волшебная феерия успеха. Встречный ветер дул не переставая почти до самого конца.
В 'Авроре' о Довлатове не вспоминали. Заметив, что в почте нет его рассказов, я поинтересовалась, что с ним. Кто-то мило пошутил, что Довлатов попросил политическое убежище в Эстонии, стал эстонцем, женился на эстонке и вообще обуржуазился вполне по-эстонски. Одним словом, процветает.
Затем, с большим промежутком, восторженно завистливый гул: выпускает сразу две книжки - взрослую и детскую, метит в ихний Союз писателей. И все. Больше о Довлатове - ни звука. Что обе книжки были зарублены на стадии верстки местным КГБ, я узнала случайно именно в Таллине и при самых мрачных обстоятельствах.
Кажется, в марте и точно в 1975 году 'Аврора', вместе со своим авторским активом отправилась пропагандировать себя в соседний Таллин. Эстонское мероприятие называлось так - 'У нас в гостях журнал 'Аврора'. Собственно, знакомство 'Авроры' с русскими писателями Эстонии состоялось давно. У меня - всегда под рукой на случай цензурного выброса в самый последний момент - хранились две папки: одна с переводными рассказами западных классиков, другая с рассказами русских эстонцев. В отличие от питерских авторов, которых цензура все больше браковала, эстонские авторы писали патриотично, лирично и серо. То что надо.
Нас поселили в шикарной гостинице. В холле с живым кустарником, дорической колоннадой и купольным потолком можно было гулять, как в саду. Экзотические напитки с соломинками в бокалах отпускались неограниченно и безвозмездно. Было волнующее ощущение заграницы. Потом выступали ленинградские и таллинские авторы 'Авроры', читали стихи, рассказы, юморески. Сидя за столом на сцене, я искала в зале бывшего ленинградца, а теперь преуспевающего таллинца Сережу Довлатова. Ну не мог он не прийти на встречу с 'Авророй', с питерскими друзьями и коллегами. Но Довлатова нигде не было.
После выступлений мы с поэтом Сашей Кушнером прогуливались по Таллину, и вдруг он говорит: 'А сейчас я вам покажу что-то очень любопытное'.
Несколько слов о моем спутнике. Кушнер тогда крепчал как советский поэт. С отъездом Бродского стал своего рода анти-Бродским: тоже еврей, тоже интеллигент, тоже неофициозный поэт. А вот ни он не мешает советской власти, ни она ему. Регулярные публикации в журналах и сборники стихов, союзписательские льготы и привилегии. Такова была точка зрения на него властей. А его собственная? Мирное и даже с оттенком лиризма сосуществование литературы и власти. В России можно жить, жить можно только в ней, в ней нужно жить и можно печататься.
При такой, с сердечным позывом, лояльности и ненавязчивом, а главное - абсолютно искреннем сервилизме, Кушнер был поэтом на все времена. Его душевный конформизм обеспечивал ему вполне комфортное существование при всех режимах - и в житейском плане, и в творчестве. Он к этому благополучию привык и свое редкое литературное везение счел за норму.
Лично мне и в голову не пришло бы в те дальние годы упрекнуть Сашу Кушнера в ловком приспособленчестве, которое к тому же как-то органично увязывалось с его непритязательным - всегда на иждивении у русской классической музы - талантом.
Но полюбовно-примирительное решение Кушнером всегда крутого на Руси конфликта 'поэт и власть' было уязвимо. Годилось на одноразовое - лично для Кушнера - применение. И было подвергнуто разносной критике со стороны той части творческой интеллигенции, которая не нашла этого паллиативного пути и вынуждена была вступить в конфронтацию с властями либо покинуть страну.
К сожалению, Кушнер счел нужным защищать свою поэтическую крепость. Это была какая-то оргия самооправданий. Своим критикам он предъявлял доказательства от противного, которых было навалом в стране, а несколько наглядных примеров имелось и в Питере. Вот чем кончилось у тех, кто пытался, в обход государства, создать непечатную литературу: их ждет либо тюрьма, как Марамзина, либо высылка, как Бродского, а там уже творческий упадок (чему примером все, доходящие из-за бугра, стихи того же Бродского), либо призрачное существование литературного андеграунда. Либо... именно в Таллине, где мы прогуливались с Сашей Кушнером, находился тогда важный для него контраргумент в споре с теми, кто упрекал его в сервилизме.
И вот он предложил мне что-то очень любопытное - с видом заговорщика, с азартным огоньком в глазах. Я не знала что, это была его тайна. Предвкушала изящно-сюрпризное - что-нибудь в таллинском стиле.
Пару слов обо мне. По сугубой нужде контекста. Я тогда довольно часто выступала с литературной критикой в 'Новом мире', 'Литературном обозрении', 'Звезде', 'Неве' и т. д. В издательстве 'Советский писатель' только что одобрили в печать мою книгу о Пришвине, но в конце концов зарубили. Саша тогда прислушивался к моим литературным оценкам. Мы с ним прохладно дружили.
Мы вышли из старинного центра Таллина, архитектура становилась скучней - все менее эстонской, все более окраинно советской. Тревожное ощущение заграницы - всегда его испытывала в Таллине - пропало. Что-то вроде доходного - огромного, облезлого и старого - дома. Темная и пахучая заскорузлым жильем - лестница. Мне неловко - без приглашения в чужой домашний интим. Ничего, успокаивал Саша, меня здесь знают, всё удобно.
Помню, мы вошли в очень большую и почти без мебели комнату, и в углу - по диагонали от входа - сидел на полу Довлатов. Человек, убитый наповал. Но живущий ещё из-за крепости своих могучих, воистину былинных, богом отпущенных ему лет на сто хорошей жизни - физических сил.
Он сидел на полу, широко расставив ноги, как Гулливер с известной картинки, а перед ним - как-то очень ладно составленные в ряд - стояли шеренги бутылок. На глаз около ста. Может быть, больше ста, - винных, водочных и, кажется, даже коньячных. Неизвестно, сколько времени он пил может быть, две недели. Это было страшное зрелище. Я и сейчас вспоминаю его с дрожью. Во-первых, невозможно столько выпить - фактически, весь винно-водочный погребок средней руки - и остаться живым. А во-вторых, передо мной сидел не алкоголик, конечно. Передо мной - в нелепой позе поверженного Гулливера - сидел человек, потерпевший полное крушение своей жизни. И алкоголизм - все эти бутылки - был самым адекватным выражением этой катастрофы его жизни, его писательской жизни - иной Довлатов для себя не разумел.
Тягостно было смотреть, как он - ещё на полпути к сознанию - силился вникнуть в Саши Кушнера расспросы да ещё держать при том достойный стиль. Было его ужасно, дико жаль. Мне казалось, иного - не сочувственного отклика на этот крах всех надежд человека и быть не могло.
Потому так поразила меня реакция Кушнера: торжество победителя. Он откровенно веселился над фигурой Довлатова у разбитого корыта своей писательской судьбы. И хихикал всю обратную дорогу. Был отвратителен. И этого не понимал совсем.
Любопытно, что эстонский кульбит Довлатова повторил буквально - ход в ход - через семь лет писатель Михаил Веллер. Буквально, но - не в пример Довлатову - хэппи-эндно. Ему, как и Довлатову, ничего не