стороны чаща леса и холмы закрывали от меня горизонт. С западной стороны дома струился быстрый прохладный ручей, а за ним лежал утопавший в зелени поселок: кокосовые пальмы, хлебные деревья и хижины. Кое-где в домах открывались ставни. Я видел темные фигуры: кто-то уже проснулся и сидел под своим пологом от москитов, и то здесь, то там среди зелени листвы двигались молчаливые тени, похожие в своих разноцветных ночных одеждах на бедуинов с картинок в Библии. Кругом было тихо, торжественно и прохладно, как в могиле, и на заливе огненным пятном лежал отблеск зари.
Однако мое внимание привлекло и смутило то, что происходило ближе к моему дому. Десятка полтора мальчишек и парней собрались у дома, образовав как бы полукруг, разделенный надвое ручьем: одни находились по эту сторону ручья, другие — по ту, а один мальчишка устроился на большом валуне прямо посреди потока. И все сидели молча, завернувшись в свои покрывала, и не сводили глаз с моего дома, словно охотничьи собаки, сделавшие стойку. Все это сразу показалось мне странным, когда я вышел из дому. Когда же, искупавшись, я воротился, они по-прежнему были на своих местах, к ним даже прибавилось еще двое-трое, и это показалось мне еще того непонятней. Чего они глазеют, что такое они тут увидели, подумал я и вошел в дом.
Но мысль об этих, прикованных к моему дому, взглядах не давала мне покоя, и в конце концов я снова вышел на веранду. Солнце поднялось довольно высоко, но еще не выглянуло из-за верхушек деревьев. Прошло, вероятно, около четверти часа. Толпа зевак заметно возросла, они заполнили уже почти весь противоположный берег ручья: среди них было по меньшей мере человек тридцать взрослых, а ребятишек и подавно не счесть. Одни стояли, другие сидели на корточках, и все глазели на мой дом. Как-то раз в одном из островных поселений я видел такую же вот толпу, обступившую дом, но тогда в этом доме торговец избивал жену, а она визжала, как резаная. Здесь же ничего такого не происходило: топился очаг, из трубы, как положено, вился дымок, все было по-божески, тихо-мирно, как у людей. Конечно, в их селении появился новый, чужой им человек, но они имели возможность видеть этого чужака еще вчера и не проявили никакого беспокойства. Какая же муха укусила их сегодня? Я облокотился на перила веранды и, в свою очередь, уставился на них. Нет, черт побери, этим их не проймешь! Ребятишки — те еще время от времени болтали между собой, но так тихо, что до меня долетал лишь неясный гул. Остальные же застыли, словно статуи, и этак молча, печально таращили на меня глаза, будто я стою на эшафоте, а они собрались поглядеть, как меня будут вешать.
Я почувствовал, что начинаю робеть, и напугался еще больше, как бы кто этого не заметил, ведь это было бы уже последнее дело. Я встал, притворно потянулся, спустился с веранды и зашагал прямо к ручью. Туземцы начали перешептываться — точь-в-точь как в театре перед поднятием занавеса, — и те, что стояли ближе, малость попятились назад. Я заметил, как одна из девушек положила руку на плечо своего соседа, а другую воздела вверх и произнесла что-то испуганным глуховатым голосом. Трое ребятишек с выбритыми головами и пучком волос на макушке, завернутые в покрывала, сидели возле самой тропинки, по которой я должен был пройти. Сидят черноморденькие этак чинно, ни дать ни взять фарфоровые фигурки на каминной полке, а я иду себе не спеша, по-деловому, делаю свой пять узлов по тропинке и примечаю, что они глаза на меня выпучили и рты разинули. Вдруг один из них — тот, что сидел подале, — как вскочит и со всех ног припустился к маменьке. А двое хотели было за ним, да запутались в своих Хламидах, шлепнулись, заревели, вскочили, уже нагишом, и, визжа, точно поросята, бросились кто куда. Туземцы, которые не упустят случая посмеяться, даже на похоронах, фыркнули, будто собаки тявкнули, и снова стало тихо.
Говорят, люди боятся одиночества. Но то, что я чувствовал, было совсем другое. В темноте или в чаще леса страшно почему: не знаешь, то ли ты и вправду один, то ли, может, за твоей спиной целая неприятельская армия. Еще страшнее находиться посреди толпы и не знать, что у нее на уме. Когда смех затих, я остановился. Мальчишки еще не скрылись из глаз, они еще удирали со всех ног, а я уже сделал полный поворот и лег на обратный курс. Со стороны, верно, нельзя было глядеть без смеха, когда я, делая свои пять узлов вдоль тропинки, вдруг, как дурак, развернулся — и обратно. Только на этот раз никто не засмеялся, и мне уже совсем стало не по себе. Лишь одна старуха издала нечто вроде молитвенного стона, словно какая-нибудь сектантка в часовне во время проповеди.
— Отродясь еще не видал таких дураков, как ваши канаки, — сказал я Юме, посматривая в окно на тех, кто продолжал глазеть на мой дом.
— Не знай ничего, — отвечала Юма этак свысока, на что она была большая мастерица, И больше мы об этом не говорили, потому как Юма показала мне, что ничего в этом нет особенного, нечего и внимание обращать, я мне даже стыдно стало.
И так весь день от зари и до зари эти дурни — то их становилось побольше, то поменьше — сидели у моего дома и по ту и по эту сторону ручья и ждали невесть чего, может, огненного дождя, который упадет с неба и испепелит меня вместе со всем моим добром. Но к вечеру, как истые островитяне, они утомились от этого занятия, ушли и устроили пляски в одной из больших овальных хижин, где часов до десяти вечера распевали песни и хлопали в ладоши, а на следующий день словно бы и забыли о моем существовании. И тут, казалось, разрази меня гром небесный, разверзнись земля у меня под ногами, некому было бы полюбоваться этим зрелищем, некому было бы и урок извлечь. Однако потом я заметил, что канаки все же не упускали меня из поля своего зрения и продолжали украдкой следить за мной, видимо, ожидая чего-то необычайного.
Эти первые дни я был сильно занят, разгружая товары и приводя в порядок то, что оставил мне Вигорс. Принявшись за дело, я порядком расстроился, и мне уже было не до островитян. Бен в прошлый рейс заходил сюда и сам все проверил, а я знал, что на него можно положиться. Однако было ясно, что с тех пор кто-то здесь похозяйничал. Я понял, что потерял по меньшей мере полугодовое жалованье, не говоря уже о барышах, и готов был надавать себе пинков в зад перед лицом всего поселка за то, что свалял такого дурака и пьянствовал с этим Кейзом, вместо того чтобы сразу же приняться за дело и проверить все товары.
Но, снявши голову, по волосам не плачут. Что пропало, то пропало. Приходилось довольствоваться тем, что осталось, привести все это в порядок так же, как и мои запасы — их-то я делал по собственному выбору, — и потравить крыс и тараканов, чтобы в лавке у меня все было как положено. Выставил я свои товары лучше нельзя, и на третье утро, когда я закурил трубку и, стоя в дверях магазина, полюбовался на свою работу, а потом поглядел вдаль на горы и на колеблемые ветром верхушки пальм (у, сколько там было тонн копры!), и окинул взглядом весь утопавший в зелени поселок, и заприметил кое-кого из местных щеголей, и прикинул в уме, сколько ярдов пестрого ситца понадобится им для их юбочек и прочих одеяний, мне подумалось, что я, как-никак, набрел на подходящее местечко, где сумею сколотить деньжат и, вернувшись домой, открыть пивную. И вот — послушайте только! — я сидел у себя на веранде, в одном из красивейших уголков земного шара, под славным жарким солнышком, и прохладный ветерок веял с моря, бодря и освежая не хуже купания, сидел и, словно слепец, ничего этого не замечал, а все мечтал об Англии, которая, уж если на то пошло, довольно-таки холодная, хмурая, сырая дыра, где даже света солнечного так мало, что без лампы и читать-то нельзя, да о своей будущей пивной у перекрестка на широкой проезжей дороге и видел перед собой вывеску на зеленом шесте.
Так было утром, но время шло, а ни одна душа не заглянула в мою лавку. Зная обычаи туземцев других островов, я нашел это по меньшей мере странным. В свое время кое-кто посмеивался над нашей фирмой с ее красивыми факториями и над лавкой в селении Фалеза в особенности: вся копра со всего острова не окупит ваших затрат и за пятьдесят лет — такие шли разговоры, но я считал, что они далеко хватили. Однако вот уже перевалило за полдень, а покупателей все нет как нет, и мне, признаться, стало не по себе, и часа в три я отправился побродить. На лугу мне повстречался белый человек в сутане; впрочем, я и по лицу сразу распознал в нем католического священника. С виду это был довольно симпатичный, добродушный старикан, уже порядком седой и такой грязный, что, кажется, заверни его в бумагу, он бы так на ней весь и отпечатался.
— Добрый день, сэр, — сказал я ему.
Он словоохотливо ответил мне что-то на туземном наречии.
— Вы не говорите по-английски? — спросил я.
— Только по-французски, — сказал он.
— Жаль, — сказал я, — но, увы, это не по моей части.
Он попробовал все же объясниться со мной по-французски, но затем вернулся к туземному языку,