немецкие передачи. Я слышал, как надрывались победные фанфары немецких сводок, я слышал торжествующий крик Гитлера: 'Этот враг повергнут раз и навсегда. Еще до наступления зимы мы нанесем последний удар'. А наши сводки были безнадежно, до отчаяния скупыми: 'Под натиском превосходящих сил... отошли... оставили... продолжали отход...' После всего этого неожиданно - голос Сталина, знакомый акцент, привычные учительские, пропагандистские интонации, словно он размышлял вслух, привычные, знакомые слова.
...Пройдут годы, и я пойму что это были наигранные, притворные интонации, что словарь был убогим, стандартные лживые словосочетания. Но все годы на фронте эти воспоминания о Сталине, придуманном и вознесенном десятками тысяч таких, как я, были одним из источников моей веры в победу. И потом, в тюрьме, вспоминая, думая о нем, я надеялся на освобождение, на торжество справедливости.
В день победы, в штеттинской тюрьме, я сочинял:
...Мы этого ждали
И в страшную осень в боях под Москвой,
И в дни, когда немцы у Волги стояли
И рев их орудий не молк над Невой...
Мы знали, кто мы. И мы знали, что Сталин
Германии карту держал под рукой.
О нем я сочинял в тюрьмах, на пересылках, в лагере и на шарашке многосуставную аллегорическую поэму 'Пророк' - о вожде, который сурово, но мудро привел народ в обетованную землю.
Понадобилось десять лет, чтобы я уразумел, чего стоили мои якобы диалектические умозрения о 'векторной гениальности' вождя, который, прокладывая верный путь к великой цели, не гнушался самыми страшными, самыми жестокими средствами, пренебрегая расслабляющей чувствительностью и предрассудками 'абстрактного' гуманизма.
В те годы я стал понимать, что мы обожествляли не гениального мыслителя, а хитрого параноика, не великого революционера, стремившегося к счастью России и к счастью человечества, а мелкодушного, жестокого и тщеславного властолюбца. Его возносили на вершину власти необычайные исторические обстоятельства.
Большевистская партия была отлично организованной армией, которая объединяла рабочих революционеров, идеалистов-интеллигентов, фанатичных заговорщиков, преемников Нечаева и случайных попутчиков. Эта партия-армия подавила стихийную русскую революцию и создала новое государство, которое стало наследником худших традиций азиатского великодержавия.
Ленину и догматическим ленинцам борьба за власть, утверждение их бесконтрольной власти, подавление всех сопротивляющихся казались необходимыми средствами .для достижения великой цели - 'всемирного братства трудящихся'.
Для Сталина и его приверженцев, напротив, целью было самодержавие, утверждение и расширение всевластного государства, а коммунистические и социалистические теории и лозунги стали только средствами пропаганды, средствами воодушевления или запугивания таких, каким был я.
Поэтому Сталин уничтожил всех более одаренных соперников: Троцкого, Бухарина, Каменева, Рыкова, Зиновьева, Пятакова и др. И жестоко преследовал тех, кто сохранил пережитки старых социалистических идей некогда бескорыстной революционности.
Так я думал в 1968 году. Но если бы тогда, в те первые мартовские дни 1953 года, мне кто-нибудь сказал, что я буду так думать, я бы счел это бредовым абсурдом.
Р. А мне ни тогда, ни теперь не хотелось размышлять о Сталине, о том, кто он был объективно и субъективно. Не хотелось ни читать, ни слушать. И сегодня я хочу думать только о нас. О нас при Сталине, о нас, выбирающихся из-под Сталина.
Л. ...У нас на шарашке в пятьдесят третьем году установили телевизор, и с его экрана потекли к нам ободряющие впечатления.
Многие передачи воспринимались как приметы близящихся, наступающих, уже наступивших добрых перемен.
Мы смотрели пьесы Макаенка 'Камни в печени', Крона 'Кандидат партии'.
Даже самые упорные пессимисты говорили:
- Такого раньше не бывало. Нет, не бывало. Еще в прошлом году авторы за такие пьесы привлекались бы по 58-й, п. 10 и не меньше десятки отломилось бы.
Выступал джаз Утесова, и это уже воспринималось как обновление - ведь совсем недавно и по радио, и в газетах джазы поносились как 'чуждое', 'разлагающее', 'вредоносное псевдоискусство'. Утесов подмигивал: 'Саксофон у нас вполне приличный инструмент, хотя у него есть родственники за границей', и мы покатывались с хохоту и радовались этому как проявлению новой свободы слова.
Майский указ 1953 года об амнистии охладил слишком горячие ожидания. Освобождались только бытовые и ворье. Рассказывали о катастрофическом росте преступности, о грабежах и убийствах в Подмосковье и в самой Москве. Пессимисты говорили, что теперь уже наверняка никакого послабления не будет, что этой амнистией напугали весь народ. Тем, кто освободится, отсидев 'от звонка до звонка', по- прежнему не будет разрешено жить в крупных городах, и большинство населения это поддержит.
Им возражали оптимисты, доказывая, что правительство теперь поймет, что освобождать надо таких, как мы, ни в чем не повинных, работящих, 'приличных фрайеров'.
После того как появился в печати термин 'культ личности', целыми неделями ни в газетах, ни по радио не упоминалось имя Сталина. Меня даже огорчало это молчание как несправедливое.
В июне 1953 года в газетном сообщении о премьере оперы 'Декабристы' были поименно перечислены все члены правительства, присутствовавшие в театре; не хватало Берии.
Арестанты на шарашке и раньше часто знали больше, чем люди на воле. А тогда мы из первоисточников услышали о сокращении оперативных кадров бывшего МГБ, об отмене их воинских званий - гебистские полковники и подполковники, майоры и капитаны были возвращены к тем званиям, которые имели как военнослужащие. И многие офицеры оказались старшинами или сержантами. Недовольным предлагалось просто уходить в отставку. Один из наших подслушал разговор двух гебистов:
- Погоны снимают. Платить за погоны уже ни хрена не будут... Неужели ОНИ думают, что могут без нас обойтись?
Этот разговор мы потом долго и очень радостно обсуждали. Правительство стало ОНИ для гебистов, для тех, кого мы называли ОНИ.
И это произвело на нас, пожалуй, даже большее впечатление, чем расстрел Рюмина и Берии. От 'вольняг' мы знали подробности о процессе Берии, о сотнях совращенных девушек, о хищениях; о миллионах зека там, разумеется, не говорилось. Но мы, конечно, не верили в его связи с английской разведкой и с 'агентурой Тито'. Мы-то уж знали, как стряпаются такие обвинения.
От нас увезли всех немцев. Они прощались растерянные, а мы были уверены, что их освободят.
Начали ликвидировать шарашки. Мы узнавали о том, что распущены артиллерийская шарашка в Тушино, оптическая на Бронной, авиационная в Болшево. Хотелось верить, что люди оттуда уходили на волю. К нам больше не привозили 'новичков' из тюрем, не стало арестантской информации.
Надежды вспыхивали, перемежаемые сомнениями, разочарованиями, сумрачными предсказаниями. После работы мы бродили по центральной 'улице' лагеря, между опустевшими, заколоченными юртами. Мы спорили, думали вслух. Вместе с жизнерадостными прожектерами я прикидывал, сколько месяцев или даже лет потребуется, чтобы перевести большинство лагерников на вольные поселения, а для таких, как мы, устроить шарашки подальше от столиц, где нынешние зека могли бы работать уже вольнонаемными, но с 'ограниченными правами'. А вместе с трезвыми скептиками я рассуждал о том, что просто невозможно сразу или за короткое время покончить с огромной империей ГУЛага.
Ведь мы-то лучше, чем все вольные, знали, что это не просто государство в государстве, но, при всей убогой производительности рабского труда, - одна из основ отечественной экономики. Кем заменить миллионы зека на Дальнем Севере, на Дальнем Востоке, на всех великих стройках? Даже московские небоскребы, в том числе и здание МГУ, строили наши собратья. Нет, массовое освобождение казалось немыслимым, оно привело бы к катастрофе. Но, может быть, хотя бы таких, как мы, заслуженных 'шарашечных' специалистов будут освобождать, не восстанавливая в гражданских правах.
Если бы тогда кто-нибудь сказал нам, что уже через три года начнется массовая реабилитация, что в